Над зелеными холмами, по которым тень течет, как…
Над зелеными холмами (зелеными из-за свежей травы), сияя на солнце (на ярком солнце металл может сиять), летел автомобиль.
Тень он отбрасывал, и она, возможно, действительно текла, но её никто не видел.
Да, о машине. Это бы старый «Бентли». Однако старость его заключалась не в облупленной краске (краска лежала на нем идеально, на ней не было ни единого пятнышка) или тяжелом шлейфе черного дыма (которого, кстати, тоже не было), а в упоении полетом.
Машина примерно знала, что происходит. Даже к тому, что сделано из стали, стекла и резины, с возрастом приходит понимание.
Да, машина была темно-синей. Она даже приблизительно гордилась тем, что она покрашена в темно-синий металлик. Ещё её вроде как озадачивало изображение, нанесенное на левый борт. Это было «Адское Пламя», нарисованное тремя оттенками черного.
За рулем слегка самодовольной и слегка озадаченной машины сидел юноша. Одна рука его – обтянутая перчаткой для гольфа – лежала на руле, вторая – вторая тоже лежала на руке. На ней не было перчатки.
Еще на юноше был летний свитер, из-под которого торчал небрежно повязанный узлом «Принц Альберт» галстук.
На юноше еще много чего было – он был целиком одет, гладко выбрит и в общем-то причёсан.
По левую, бесперчаточную, от него руку, на сиденье для пассажиров, сидел золотистый ретривер. Юноша регулярно поглядывал на него обеспокоенным взглядом, не поворачивая при этом головы, а глянув, снова смотрел на зеленые холмы впереди.
Язык пса развевался от ветра, поскольку пес высунул свою тяжелую львиную голову в открытое окно. Он жмурил слезящиеся глаза и изредка проглатывал столкнувшихся с ним жуков.
С зеркала заднего обзора свисали два сшитых из розового меха севивона на шелковом шнурке.
Юношу в одной перчатке звали Натаниэль.
Он еще раз посмотрел на собаку.
– Ну как, полегчало?… – спросил он у нее.
Пес повернулся к нему и покачал головой.
– Не фомогает, – сообщил он, облизываясь, – все тот же мерзкий вкус.
– Я тебе говорил, – хмыкнул юноша, – я тебе говорил – «Не лижи собственную задницу», я говорил ведь? Чего ты ожидал-то?
– Ничего я не ожидал, – ответил пёс, – ровно ничего. Что ж мне еще делать-то было? Я расстроен, и мне показалось, что это хороший способ скрыть в себе свои чувства.
– Кто тебе вообще сказал, что тебе нужно скрывать в себе свои чувства? – осведомился Натаниэль. – Тем более, облизывая свою задницу. Радуешься – виляешь хвостом, тоскуешь – скули.
– Вот опять, опять, – сказал пёс угнетенно, – опять то же самое. Снова ты меня в тоску это самое. Это все ужасно, ужасно. Почему я должен вилять хвостом? Почему я должен скулить?
– Потому что ты милое и непосредственное создание, душа наружу.
– Это фатализм! – воскликнул пёс. – Почему все обязательно должно быть так плохо?
– Не надо, я тебя прошу, не надо! – Натаниэль тоже начал нервничать. – Ты не представляешь, сколько я уже выслушал откровений на эту тему. Это мне не так, это мне не этак, не хочу сосать кровь, не хочу насиживать яйца, зачем я на свет появился, зачем то, зачем сё!
– Ну примерно представляю. – сказал пёс. – Наверное много?…
Натаниэль задумался.
– Шесть. Ровно шесть. Ровно на шесть больше, чем я хотел. – ответил он. – И тут нет «одним больше, одним меньше». Ты знаешь, у меня есть такое подозрение, что звери должны быть бессловесны.
– Совсем бессловесны?… – удивился пёс. – А как же они будут жить в мире друг с другом, большой семьей, не умея объясниться.
– А никак, – сообщил Натаниэль. – Пускай живут как получится, зато молча. Не рассуждая об ошибках собственной природы.
Пёс замолчал.
– Я все равно не понимаю, – сказал он через пару минут, – причём тут я? Почему у меня год должен идти за семь, к примеру?
Натаниэль еще раз вздохнул.
– Без комментариев.
– Нет, объясни, почему я должен умирать в десять лет от старости? Что это за срок такой – десять лет?…
– Это твоя жизнь! – воскликнул Натаниэль, хлопая от раздражения ладонями по рулю. – Пожалуйста, заткнись.
– Тебе вот сколько лет? – спросил пёс.
– Двадцать четыре. – сказал Натаниэль. – Разумеется мне двадцать четыре года. Тут всему двадцать четыре года. Холмам, небу, солнцу. Двадцать четыре года. Вон, – он кивнул в сторону виднеющегося на дальних холмах Стоунхенджа, – солярию тоже двадцать четыре. Всему двадцать четыре.
Пёс посмотрел на холмы, на небо и на солнце.
– А сколько лет ветру?… – спросил он.
– Нисколько. Откуда мне знать? Наверное, тоже двадцать четыре.
– Ну а мне сколько лет?
Натаниэль посмотрел на часы.
– Ты уверен, что хочешь знать?… – спросил он.
– Конечно хочу!…
– Мы выехали из Манчестера три часа назад, – прикинул Натаниэль, – и это будет через пятьдесят тысяч лет. Посчитай сам. Три часа. Минус пятьдесят тысяч. Плюс-минус пара веков.
Пёс вздохнул.
– Это значит, что у меня впереди десять лет плюс пятьдесят тысяч?
Натаниэль посмотрел на него.
– Не думаю, – сказал он, – наверное, лет шесть еще. При хорошем уходе – восемь, двенадцать…
Пёс вздохнул ещё тяжелее.
– Этого я и боялся. – сказал он, – как ни крути, а помру я тогда, когда ты еще даже бороду не отрастишь. Не говоря уже об унизительном уходе.
Натаниэль фыркнул.
– Нашёл себе сравненьице! Я вовсе не собираюсь бороду отращивать!
– Ну вот как соберешься, тут мне и конец…
Натаниэль снова хлопнул по рулю.
– Ну послушай, – сказал он, – это все придумал вовсе не я. Я лично против жертвенности. Ты просто прими как факт. Ты же не просто собака. Ты – Пёс. Ты будешь ходить у ног Первого Человека. Он о тебя спотыкаться будет…
Пёс хмыкнул.
– Велико утешение…
– Но это очень много значит! – воскликнул Натаниэль. – У Одиссея был, к примеру, пёс…
– Но это был не я, правда? – сказал Пёс. – А я – вот он, лечу почему-то, почему-то говорю и крайне зол на то, что умру молодым.
– Старым.
– Тем более! – крикнул Пёс. – Как ты не понимаешь, я просто не хочу умирать! Не какая-то собака, не собака какого-то Одиссея, не вся порода собачья, а я, я, я, сидящий тут!… И меня не волнует моя роль в истории!