Мрачный, как осенняя ночь, ходил взад и вперёд по своему кургану Гурко. Все признаки неудачи были налицо. Гром залпов из Дубняка по-прежнему не смолкал. Русское «ура!» уже гремело не так грозно, как гремело оно днём. Ночь спускалась, и о новом штурме нечего было и думать. Пролиты были моря крови, оборвалось множество жизней, и всё это оказывалось напрасной жертвой: Горний Дубняк, как и раньше, оставался в руках неприятеля...
Решено было остановить бой до следующего утра. Наступала ночь... ночь, полная тоски, тягостного ожидания, трепета. Осман-паша ночью мог сделать вылазку из Плевны, могли прорваться турки из Телиша, где их уже целый день сдерживали, кидаясь в атаки лейб-егеря, у которых выбыло из строя убитыми, ранеными и контуженными 26 офицеров и 935 нижних чинов. Да, наконец, неудачи этого дня могли уронить дух гвардейцев. Но ничего иного не оставалось, как заботиться уже не о сегодняшнем, а о завтрашнем дне...
Гурко подозвал к себе начальника своего штаба Нагловского, им подали фонарь, и оба генерала, тяжело вздохнув, принялись составлять диспозицию на ночь...
Ночь совершенно сгустилась. Зарево над Дубняком поднималось всё выше, клубы порохового дыма были от него ярко-багровыми. Трескотня выстрелов вдруг стала настолько сильной и частой, что никто около генерала не мог сообразить, как ухитрялись турки стрелять так. Теперь нечто стихийно-бессмысленное слышалось в этой трескотне. Правильных залпов не было, просто слышался непрерывный треск...
Возле генерала среди темноты вдруг вырос всадник. Это был ординарец Гурко — ротмистр Скалой. Конь его хрипел от быстрой скачки, сам он едва-едва переводил Дух.
Гурко смотрел на ротмистра, ожидая, когда он отдышится настолько, что сможет вымолвить хоть одно слово. Все кругом стихли; несомненно, что ротмистр привёз известие огромной важности...
— Генерал... редут... — послышался наконец то и дело обрывавшийся голос Скалона. — Редут... наш!.. Взят!..
Гурко откинулся в сторону.
— Что? — генерал, видно, думал, что ослышался. — Взят? Редут наш?..
— Сию минуту... Наши ворвались... Последняя схватка... Турки сдаются...
— Ура! — вырвалось у генерала.
И этот любимый клич подхватили вслед за ним все, кто только был около него на кургане. Отсюда клич долетел до артиллерийских батарей, остававшихся в резервах частей, и всюду по равнине, где трещали выстрелы, понёсся он — радостный, торжествующий, полный восторга...
— Коня! — велел Гурко. — Что означают бессмысленные выстрелы?
— Это взрываются брошенные турками в огонь патроны, — доложил Скалой.
Но вряд ли уже генерал слышал его.
Гурко во весь опор мчался к Дубняку...
А вышло у редута следующее.
Засевшие во рву герои бездействовали очень недолго. Они штыками, тесаками, голыми руками рыли в земляной стене рва одну за другой ямки, в которые могли бы стать хотя бы только пальцами ног. Таким образом явились в земле приступки. Карабкаясь по ним, эти герои полезли на бруствер. Лейб-гренадеры, измайловцы, павловцы, финляндцы забрались на самый верх насыпи, и в то же время товарищи их, засевшие во рву со стороны Телиша, нашли ахиллесову пяту Горнего Дубняка: такое место, где насыпь можно было перепрыгнуть, не взбираясь на неё...
Турки растерялись, увидев русских внутри редута, который они считали неприступным. Гренадерское знамя уже реяло над насыпью, турецкий комендант вторично выкинул белый флаг, а его офицеры, ослеплённые ужасом, — бранью, кулаками, саблями заставляли своих солдат бороться с победителем.
Внутри редута начался последний молчаливый, но грозный и ужасный рукопашный бой, озарённый заревом пожара...
На ярко-багровом фоне поднимавшегося к небу пламени ясно выделялась стоящая на краю насыпи фигура человека с белым флагом в руках. Это был сам Ахмет-Хивзи-паша, в ужасе видевший, что бой продолжается и всему гарнизону Дубняка грозит истребление...
«Слушайте все!» — раздался с русской стороны сигнал. Это командующий сражением увидел пашу с белым флагом и приказал ударить «отбой».
Ужас рукопашной схватки прекратился. Озарённый пламенем, въехал в страшный редут генерал Гурко. «Ура!» гремело, звенело, лилось неудержимой рекой навстречу ему. Тысячи кепок летели в воздух. Другие тысячи их очутились на штыках. Живое море окружило Иосифа Владимировича, на лице которого ясно отражалось волнение...
— Ура, ура, ура! — не смолкал ни на мгновение победный клич.
— Скажите Государю! Пускай не сомневается!.. Мы сдержали своё слово! — кричали вокруг. — Поддержим старые победы!..
Генерал снял фуражку.
— Спасибо, дети! Спасибо, молодцы! — дрожащим голосом произнёс он, и в тоне его зазвучали такие трогательные, за душу берущие нотки, каких никто и никогда ещё не подмечал у генерала-спартанца...
Только что ворвались удальцы в турецкий редут. Исчезло, наконец, на холме то проклятое пространство, где каждого вступавшего в него ожидала смерть, — весь холм покрылся маленькими, беспорядочно двигавшимися по всем направлениям огневыми точками. Смерть ещё витала над Горним Дубняком — в редуте шёл рукопашный бой, — а около него уже началось дело христианской любви и милосердия. На страшный холм, залитый русской кровью, усеянный телами русских героев, явились санитары с ручными фонарями; огоньки в них и были теми движущимися светящимися точками.
День 12 октября и в особенности ночь после него остались навсегда памятными юному Гранитову. Насквозь, как один миг, не покладая рук пришлось ему провести их за работой. И за какой работой!.. Тот ужас, который днём в пылу боя был незаметен, теперь явился воочию со своими непременными последствиями. Пока Горний Дубняк сыпал пули, пока русские герои шли под них и падали, сметаемые ими, раздумывать не было времени, разглядывать тоже, санитарам впору было только подхватывать, где оказывалось возможным, раненых и оттаскивать их подальше от зоны боевых действий. Вид страданий, самых ужасных, самых разнообразных, притупил всякую чувствительность. Но зато потом, когда бой утих и вернулось сознание действительности, сердце заговорило, и при виде бесконечных мук товарищей слёзы невольно выступали на глазах, горло стискивало какими-то невидимыми клещами, руки опускались сами собой.
Гранитов в течение дня всё время оставался с товарищами-санитарами у холма с Горним Дубняком. Они оттаскивали раненых и, уложив их на носилки, чуть не бегом доставляли на перевязочный пункт, где, также не покладая рук, работали доктора, фельдшера и сёстры милосердия. Если на холме было царство смерти, то тут, на перевязочном пункте, было царствие страданий. Доктора в залитых кровью фартуках работали зондами, пилами, операционными ножами. То и дело в палатках раздавались пронзительные, за душу хватающие вопли — это хирург или вытаскивал из раны пулю, или ампутировал какую-нибудь поражённую часть тела. Тут же рядом работали сёстры милосердия, обмывавшие раны, накладывавшие на них повязки.
Катя Гранитова работала в этом аду. В самом деле, выносливость этой девушки, скорее даже девочки, была поразительна. От одного раненого она кидалась к другому; облегчив его муки, насколько это было сейчас возможно, она спешила к третьему, к четвёртому; тому она тихо шептала слова утешения, с этим вынуждала себя улыбаться и даже смеяться, замечая, что весёлость действует на несчастного ободряюще. Даже видавший всякие виды доктор и тот, на мгновение поднимая голову, с удивлением взглядывал на неутомимого подростка.
— Эй, сестра Гранитова! — кричал он. — Вы бы отдохнули часок!..
Но Катя только головой качала в ответ да указывала глазами на новых, то и дело подносимых с поля битвы мучеников.
До отдыха ли было тут!
— Сестра! Се-е-естрица!.. — стонали на все лады десятки жалобных голосов.
— Что, милый? — подбежала Катя к огромного роста гренадеру. — Как мы?
— Ни-и-чего! — страдая от мук, стонал тот. — Живот у меня будто не живот, а камень!
У него развивалось уже осложнение, роковой конец был близок...