По каким признакам Спиридон решил, что явился ему Варлаам Хутынский, непонятно, однако убеждение его было так заразительно, что вскоре нашлись и доказательства. Неупокоя они не убедили, не заинтересовали. Он в третий раз за эту осень был поражён явлением, которое иначе как чудом, то есть прямым свидетельством вмешательства потусторонних сил, не объяснить. И будоражило, и странно успокаивало обновление, возвращение веры в многомерность и непостижимость мира, ещё недавно казавшегося насквозь понятным и плоско-серым. Арсений точно знал, что старец Спиридон не мог ни встретиться со стрельцами из Никольской башни, ни известиться об их видении через третье лицо.
Старца расспрашивали пристрастно: не вещал ли пришелец пророчества или указания, ведь не зря посетил обитель? Спиридон, напрягаясь, уверял, что гласа не слышал, но воспринимал «как бы мысленный глас», озарение или внушение. Будто бы угадав, что рана на вые поразила Спиридона, пришелец велел: «Не ужасайся!» И стало спокойно, но грустно-грустно.
Помалу угомонившись, понесли Одигитрию к пролому благолепно, с негромким пением, в сопровождении всех иноков и мирян, не занятых на стенах и по хозяйству. Пушечный гром лишь заставлял ускорять шаги — так носят подпорки к рушащемуся дому или бадьи с водой к горящему. Вера в помощь Божьей Матери и Сил, стоявших за нею, была так крепка, что странно, если бы они не проявились, едва икона достигла избитой ядрами стены.
Но Силы повели себя неожиданно, напоминая, какие разные пути и цели у Бога и у человека. Кирпичная кромка, примыкавшая к надвратной башенке, вдруг рухнула, и прямо на икону хлынул зоревой небесный свет. Образовался сквозной пролом, ведущий прямо в середину каменного перехода из башни в церковь. Ворвавшись через него на стену, немцы держали бы под обстрелом весь этот «коридор смерти». При их выучке и скорострельности ручниц исход приступа был бы предрешён.
Первым из шанцев выбежал Кетлер со своими дворянами. За ним солдаты поволокли лестницы, уже не обращая внимание на пули и пушечную сечку, летевшие из Никольской и Острожной башен. Кого-то задевало, плющило железом на окровавленном снегу, одну из лестниц разнесло в щепки, зато другую доволокли благополучно, приставили к пролому. Она упруго заколыхалась, словно гигантский колос на ветру.
Построили её с запасом, с немецкой основательностью, так что верх тетивы возвышался и нависал над проломом сажени на полторы. Кетлер и тут не пустил солдат вперёд, жадничая делиться славой. Дворяне, без просвета закованные в латы, в шлемах с полузабралами, не отставали, подталкивали друг друга в оттопыренные зады, карабкались к пролому. Защитники растерянно толпились на верхних ярусах башни, отделённые от пролома глубоким провалом захаба, или в той его части, что примыкала уже к Никольской церкви. На самой стене народу осталось мало, занять её уже было нетрудно, шаг сделать с лестницы... На её верхних ступеньках, опасно нависших над проломом и захабом, железной гроздью болталось человек пять, а снизу лезли, пихаясь и вопя, солдаты.
В эту страшную минуту раздался ликующий вой из Острожной башни. Пушкарь достал ядром самого Фаренсбаха, сшиб в ров вместе с лошадью. Думали, зашибли до смерти; нет, выполз прямо на руки солдат. Происшествие отвлекло нападающих, Кетлер замешкался на лестнице, она не выдержала веса и колебаний, переломилась в верхней части и рухнула в захаб.
Человек десять оказались в каменной ловушке. Остальные посыпались со стены наружу, доламывая бесполезные ступеньки. На Кетлера с товарищами уставилось несколько десятков стволов. Он сделал единственно спасительное: над внутренними воротами висела иконка Николая Угодника с неугасимой лампадой; Кетлер что-то рявкнул, его подняли под самую арку, он бережно снял, поцеловал икону и протянул навстречу смертоносным стволам.
Вряд ли это помогло бы ему, если бы толпы солдат под стеною, оставшись без лестниц, предводителей, под непрерывным, густым обстрелом из Острожной башни, не побежали прочь, уволакивая раненых. По мере того как затихали их вопли, убирались стволы пищалей и ручниц. Немцы освобождались от оружия, бросали кинжалы и боевые топоры на камни захаба, толпились у запертых ворот, ведущих в церковь, словно смиренные паломники.
Арсений осмотрелся, опоминаясь. В закутке между Никольской башней и стеною, в тени чёрного тополя иноки укладывали икону в кипарисовый ящик. Ими распоряжался, подёргиваясь и суетясь, послушник Юлиан — тот, что попросил Неупокоя поделиться благодатью. Никто его не слушал, но есть такие полудурки, что им не важно, слушают их или отсылают подальше, лишь бы поуказывать...
...Кетлер на допросе сказал: на исходе третьей стражи он собирался прилечь в своей палатке после обхода дозорных. Вдруг услышал бешеную стрельбу в шанцах. Решил, что русские сделали вылазку, выбежал одновременно с Фаренсбахом.
До времени, назначенного пушкарям, оставалось ещё два часа. И особо приказано было беречь порох. Когда подскакали к пушечным площадкам, в шанцах нельзя было дышать от селитряной гари. Обалдевшие стрелки бормотали несуразицу о «светящемся старце» на стене возле Никольской башни, седом и тощем, с распущенными волосами. По меньшей мере десять человек видели его и указали одно и то же место, куда и был направлен огонь из пушек и ручниц. На вопрос, зачем стреляли по столь ничтожной цели, пушкари и дозорные ещё глупее отвечали, что старец «издевался», чуть ли не угрожал, употребляя непристойные жесты, принятые у московитов. Сперва хотели достать его пулей, но лучшие стрелки не могли попасть. Наконец, и пушкарей заразила необъяснимая злоба, будто их разом замутило, как бывает, когда целый лагерь вдруг начинает палить по пробегающему оленю. Самые опытные готовы были присягнуть, что ядра били прямо по старику, но он не пропадал, грозился. Потом самые образованные догадались, что видение — колдовские проделки русских. Такое колдовство описано в европейских научных трудах, внесено в некоторые кодексы законов. Немцы просто не знали, что русским монахам оно тоже доступно.
Кетлер считал, что и сам он так глупо попался через колдовское помрачение ума. Надеялся, что игумен сбережёт его жизнь. У дяди, герцога Курляндского, найдётся, чем отблагодарить монахов.
9
Какого беса Борнемисса, прибывший на смену контуженому Фаренсбаху, затеял новый пролом, уже левее Никольской башни? Проще было ударить по едва заделанному, по незажившей ране. Порох на исходе, время к зиме. Близилась середина ноября, усилились морозы и снегопады, на диво ранние в этом году. Возможно, повлияли рассказы пушкарей о старце, несчастье с Кетлером. Но более простое объяснение найдено было рядовыми пехотинцами: наведённое помрачение умов. В разной мере, но большинство испытывали на себе какое-то дурманящее веяние, в определённые часы, ночные или предрассветные, наплывавшее на лагерь со стен монастыря... Поодаль, в стрелецкой слободе за церковкой, оно не чувствовалось. Из пятисот новоприбывших венгров более половины поселились там, потеснив немцев. Порубили на дрова заборы и сараи, отогрелись после Пскова. Вокруг королевского лагеря всё уже было сожжено, загажено, забито перемерзшим, голодным людом.
На бровке склона долины Каменца венгры наметили свою траншею, споро врубились в розовато-жёлтую супесь. Стрелецко-иноческий гарнизон не беспокоил их обстрелами, только смущал маячившими в просветах соглядатаями в чёрных куколях да временами — глухим застенным пением псалмов. Теперь у осаждавших было семь градобойных пушек, число людей перевалило за тысячу.
Но кроме пушек Замойский прислал в Печоры древнюю икону Благовещенья, полученную кем-то из православных литовских панов из Иерусалима. Сопроводительное письмо изобличало внутреннее смятение гетмана: «А будет за тою моею грамотой по доброй воле монастырь не отдадите, то аз буду Богу невинен, что святое место разорится и кровь взыщется на вас».
Замойский исстрадался за иноков, сопротивлением и участием в убийстве лишающих себя благодати, «ореола отшельничества». Письмо было зачитано в трапезной. Единогласный приговор гласил: «Не хотим королева жалованья и не страшимся от его угроз, не приемлем канцлерова ласкания, но умрём по иноческому обещанию...» После чего все дружно пошли к Никольской, вылезли на стены на диво венграм, собравшимся без боя войти в ворота. Громогласный старец Тернуфий, не пожалев ризы чёрного шёлка, наполовину вылез из бойницы закоптелым бревном, мерцая угольями глаз, и прорычал: