— Аще и предаст нас Господь за грехи наши, но должны мы все по Христе умерети в дому Пречистыя Богородицы! А монастыря королю вашему не отдадим!
Стрельцы на стенах согласно и жутко закричали, освирепели и стали шмалять из пищалей. Венгры, изумлённо ругаясь, укрылись в траншее. В тот день они работали со злым самозабвением, мечтая проучить зарвавшихся монахов-тунеядцев. Святые стены не помеха! Они, трансильванцы, и басурманских соблазнов не чурались, многому научились от соседей-турок, в том числе — поведению на войне. Залог победы — в решительную минуту впасть в кроваво-туманный гнев и рвануться, визжа, на стены, и рубить, пока тебя не срубят, как виноградную лозу, и ты в самозабвении не заметишь, что уже в раю... В их бешеной кротовьей работе чудилось нечто пострашнее немецкой пушечной долбёжки.
Псковичам легче: за спинами — тройные стены, многолюдье, испытанные воеводы. Печорским старцам и стрельцам отступа не было, разве прямиком в пещеры, в «пять улиц долгих», уставленных гробами. Но воинские люди и иноки первых устроений держались твёрдо. Сомнение расползлось по кельям послушников и молодых монахов, по шалашам крестьян, пригретых монастырём. Молодые легко воспаряют от всякой победы над врагом или собственной плотью и так же легко впадают в унылое нетерпение.
Трусливый ропот и перешёптывание дошли до Тихона. Тот вызвал соборных старцев, Нечаева, Неупокоя, назиравшего крестьян. Тот подтвердил, что шатость в людях стала проявляться и в обращении с пленными. Прежде подкеларник их сухой коркой попрекал, вчера дворянам Кетлера послал по калачу. И братья, у кого пленные на береженье, пускают их по двору вольно, а крестьяне привечают в своих шалашах. Пленных же с теми, кого Нечаев захватил на Рижской дороге, набралось тридцать с лишком. Столкуются с Кетлером, жди израды... Главное — появилось заискивание перед немцами. Опасный знак.
Что делать? Юрий Нечаев пребывал в городском безразличии, он-де уверен в стрельцах. Отец Тихон заговорил иносказательно. Во время немецкого приступа не стрельцы решили дело, а Божья воля. Сказано: «Если Господь не охранит града, всуе будет бодрствовать страж...» Нечаев оскорбился:
— Были бы у немцев добрые древодели, не сломалась бы лестница!
— И лестницы неведомой силой ломаются, — возразил игумен. — Однажды та сила нам помогла, ныне мы как бы вольноотпущенники, свободной волей должны победить. Братие, ищите знаки неявные!
Темна стала речь игумена, загадочно помаргивали хитрые глаза под разросшимися бровями. Догадливые старцы с сомнением посматривали на Нечаева и Неупокоя. Казначей сказал:
— Чаю, у осадного головы на стене дел невпроворот, а он с нами прохлажается.
Юрий поднялся и молча вышел, не испросив благословения. Вскинулся и обиженный Неупокой:
— Отпустишь, святый отче, крестьян навестить?
— Много ли у крестьян детей мужеска пола, с коими их впустили в монастырь? — вопросил Тихон.
Арсений стал перечислять. Женщин и девочек в обитель, конечно, не впустили, те прятались по лесным заимкам или остались со скотиной в деревнях...
...Арсений покинул дом игумена в великом смятении, через час. Долго стоял у колодца. Морозило уже вовсю. Бадейка покрылась глянцевым ледком, в отсветах голубого неба выглядела особенно чистой. От хозяйских построек у Нижних решёток шёл монах — высокий, долгорукий, с нечёсаной бородкой и скуфейкой набекрень, из конюхов. Две лошади поспешали за ним на запах воды. Монах погремел бадейкой, слил воду в свои ведра и повернул к колоде. Из своих вёдер он лошадям пить не даст, а они из колоды станут пить небрезгливо. Для них колода — чистая. «А вздумал бы монах залезть своими вёдрами в колодец, — усмехнулся Неупокой. — Есть чистота и чистота. А я, — спросил он, — которое ведро или колода?.. Старцы хотят остаться при колодце. Чистыми. Всё одно, замысел надо исполнять. Чтобы лошади не пали».
Крестьяне обустроили свой табор на правом борту Каменца, за амбарами, вдали от трапезной и келий. От главного дворца с игуменским домом их закрывала тополиная рощица. Мужики маялись от безделья и беспокойства о жёнах, дочерях. Те могли укрыться в Изборске, но большинство, вроде Мокрениной дочки, не тронулось из деревень, «убоясь конечного разорения». Мысль о ней, беспомощной, с малышом, пощипывала Неупокоя, но нынче было не до Мокрени... Он осмотрелся. Тихие деревенские ребятишки играли в свайку, но без обычных восклицаний. Настроженные отцами, дети не погружались в игры самозабвенно, отчего свайка или прятки часто распадались, ребята разбраживались поодиночке. Неупокой подошёл к одному, другому, спрашивая:
— Сны видишь? Что ночью видел?
К нему привыкли, отвечали не дичась. Сны при однообразной осадной жизни видели все. Чаще — животных, даже говорящих. Свою корову, соседского пса. Святых и Богородицу никто не видел. Чем дольше Неупокой расспрашивал, тем веселее становился. Срывалась сомнительная затея. Ищите, старцы, сами. Сомнительность порученного, как часто с ним бывало, открывалась ему не сразу, медленно, но проникала глубоко. Уже собрался уходить... Из-за шалашика с россыпью гаснущего костерка вышел мальчик, похожий на свечку, без пользы сгоравшую на солнечном морозе. Сказал:
— А я прошедшей ночью видел Господа.
— В каком образе?
— Якобы старец, а лик молодой. Он велел немца не пускать три дня. За это время никого не убьют. А пороху, говорит, у вас довольно.
Неупокой взглянул на небо. Сквозное перистое облако расползлось, как сытая улыбка. Кто кем играет, Господи?
— Явишься к нефимону, последней службе после ужина. Не ранее. Расскажешь свой сон священнику. Не бойся.
— Я не боюсь, — ответил мальчик.
...Он не явился к нефимону. Ночной дозор при обходе дальнего прясла стены между Верхними решётками и Наугольной башней обнаружил его, сонно и бестолково бродившего в белой, только что выстиранной рубахе. Допрошенные сторожа клялись, что не смыкали глаз, никто не поднимался по внутренней лестнице, а в башнях сидели особые дозоры и пушкари. И из крестьян, укрывшихся в монастыре, никто не признал его за сына или племянника. Он объявил осадному голове Нечаеву, что послан возвестить Божью волю — держаться бы им три дня, обители не уступать, надеяться на стены, а пороху и пуль у них больше, чем у немцев. Нечаев послал за Арсением, тот сказался недужным, простыл на стене. Велел молчать до утреннего доклада игумену. Нечаев накормил мальчика и запер в башне.
Утром отправился с докладом и в церковь, исповедаться перед Филипповым постом. Ключ, разумеется, унёс с собой.
Другой если и был, то лишь у старца-ключника. По окончании утрени Тихон благословил привести мальчика. Тот исчез.
Арсений по настоянию взбешённого Нечаева заново опросил крестьян. Не пропал ли у кого сын, племянник, внук. Но и по приметам — иззелена-синим глазам и россыпи родимых пятнышек на бледной шейке, как водится у долгожданного дитяти, — его никто не признал. Так случай и остался неразгаданным. Посельский пристав велел крестьянам забыть и зря не болтать языками. Да ведь их не приколотишь к зубам, щёлкают себе.
Разговоры о сдаче стихли. Тем временем от непрерывного обстрела из венгерских шанцев стена осела по склону к Каменцу, к Нижним решёткам. Дело шло к приступу.
В ночь на тринадцатое ноября случилось несчастье с послушником Юлианом. Многие и его сочли знамением, невзирая на неприличную подробность: послушник явился на стену голым. Меж тем монахам запрещалось спать без нижней ряски и портов, молодым послушникам — тем более. Всякое обнажение вызывает помыслы, почему сказано: «Да не будет в обители баня!»
Голого Юлиана увидели стрельцы, монахи, поднявшиеся к службе первого часу дня, на самом краешке восхода, и венгерские пушкари, рубанувшие пробными ядрами по осевшей стене. Вторым залпом шарахнули по Юлиану дробом. Попало в кишки, неисцельно. Его укутали в стрелецкий кафтан, поволокли к старцу-лекарю. Сгоряча Юлиан не услышал боли, хихикал от щекотки. Возглашал: