Как объяснить ему, что в сознание русских людей врезался за прошедшее столетие, яко печать на камне, сплетённый знак самодержавства, патриотизма и православия. Сие — стена, оградившая Россию. Русский народ, намаявшись от княжеских усобиц и татарского ига, похож на сироту, обретшего отца. Всякое несогласие с ним — не просто измена, но кощунство. Отсюда — возвеличение государства, жертвенная готовность к лишениям ради него. Паны радные, при всей их любви к Литве, такого понять не в силах. Речь Посполитая дорога им, шляхтичам, лавникам и жидам, потому, что соблюдает их частные интересы в первую голову. Пусть право ещё не одолело силу магнатов, суды действуют гласно, шляхтич находит защиту не у короля, а у закона. В Московии такого не предвидится. Пану Остафию не понять, для чего защищать государство, если оно не защищает никого, кроме самого себя. В России в отношении власти и народа есть что-то чародейное. Михайло убеждён, что при нынешнем царе возмущение невозможно.
— А от голода? По нашим вестям множество грунтов у вас, и без того подлых да болтливых, лежит впусте. Север хлеба не даст.
— Сколь соберут, войску отдадут. Житницы государевы нетронуты, зерно в них годами копится.
— Где они?
— За Москвой где-то, — замялся Монастырёв. — Толком никто не ведает, скрывают. Частью в самом Кремле...
— Время испить вина, — спохватился Волович. — Вот и выходит, пане Михайло, иж государь ваш, хоть и много дурна сделал Литве, а оказался для нас истинной находкой. Ниякие злочынства тайной службы не сотворили бы того, что сделал сей неуёмный самодержец. А ежели в гисторию глубже копнуть, мы же его к вам и подсадили — кукушкиным яйцом! Мать его — Елена Глинская, отец — Овчина Оболенский, тэд литвин...
Впервые Михайло не овладел лицом. Волович спохватился:
— То ваши же слухи — про Оболенского, якобы он с царицей прелюбы творил. Но уж Глинская — наша дивчина. Не потягнуло бы великого князя Василия на сию молодуху, не родился бы Иван, а правил бы Владимир Старицкий. Он бы страну не разорил.
— Какой ни есть, а государь, — буркнул Михайло в полном смятении.
— Не бойся, я посланнику вашему не стану доносить, что ты изменные речи слушал. А едет к нам Григорий Нащокин. Что за человек?
— Он мало знаемый, Нащокиных много, не ведаю, что за Григорий. Род близок к Волоцкой обители.
— Что с того?
— Гнездо иосифлянства. Что опричнина в шляхетстве, то иосифляне[27] — в русской церкви.
— Разумию... Кто знает, что донесёт он о тебе в посольскую избу. Ваши бояре боятся возвращаться в Москву, на казнь. Ты не боишься?
Краешком чарки, лезвийно истончившимся от множества губ, Монастырёв прикрыл самодовольную улыбку. Его-то на Арбате ждут.
— Ты не нудзись, а мысли, — заключил Волович. — Нам ты помог, чести не уронив. Король службы не забывает. Я ни к чему не понуждаю... Пей вино, коего дома, уж верно, не отведаешь, царь фряжское себе бережёт. И думай, время есть.
Михайло думал — оттепельными ночами. Когда от дымовода угарно сгущался воздух в его каморке, а по слюде окошка сползали мартовские слёзы; пасмурными деньками, что после жестоких морозов предвещали засушливое лето, опасное для злаков, доброе для походов; и за горелкой, и на плече грустнеющей Мирры, всё думал, поражался, как изучают шпеги литовские его страну и как печален её Большой чертёж, куда они заносят русские болезни и безумства. Невольно он усваивал холодный прищур враждебной тайной службы, отчего родина казалась ему обречённой на гибель, на распад и смуту. Хватило бы у него веры в молитву или фортель из тех, какими предотвращали угрозу собственной стране Волович и Радзивилл, он бы любые обеты дал и на злодейство пошёл, лишь бы остановить войну.
За неимением веры тащился Монастырёв в шинок выслушивать унылые угрозы Гришки Осцика — неведомо кому.
ГЛАВА 2
1
С самыми тёмными ночами не благостное ожидание Рождества сошло на столицу, а тревожная сонливость. Если в сочельник являлись ряженые, шутили и подачки вымогали несмешно и хищно. Припевки только что не матерные, бубны гремели выстрелами, покуда холостыми. Одни посольские, греясь казёнными дровами, верили донесениям из Литвы, будто на будущее лето с Баторием «пойдут немногие охочие». Дураков нет упускать победу, считали те, кому дрова, и хлеб, и рыбу приходилось покупать втридорога на опустевших рынках. Стали известны слова короля Стефана, что цель его конечная — Москва.
Первой, как водится, пропала соль. На льду Москвы-реки, обычно заставленном палатками, столами и замороженными январской стужей, ободранными тушами, гуляла одна позёмка. Хлеб неимоверно вздорожал, люди только и толковали что о припасах, голодной весне и лете. В отличие от псковичей, в которых военная угроза разбудила шальную предприимчивость, москвичи выглядели просто растерянными хищниками, уныло ищущими, где добыть, с кого содрать.
Неупокой сопровождал новопоставленного печерского игумена Тихона, вызванного в столицу на Собор. Почти одновременно должна была открыться Дума. Вопрос один — война, тяжкое положение страны.
Игумен Тихон знал прошлое Арсения, считал его бывалым, сохранившим мирские связи иноком. С ним можно без опаски посоветоваться, как вести себя в том зыбком противостоянии, на которое государь снова толкал духовных и дворян. Речь на Соборе сызнова пойдёт о церковном землевладении. Дети боярские ропщут на иноков-стяжателей, завладевших множеством вотчин не столько куплями, сколько через дарения, завещания, заклады. Али виновны пастыри духовные, что только за стенами монастырей русские люди чувствуют себя спокойно? Не из обителей выползла опричнина...
Первые же столичные заботы повергли Тихона в негодующее изумление. Казначей выдал ему с Арсением девять рублёв разъездных да три рубля на купли для обители. По прежним временам даже излишне. Остановиться задумали в Кремле, на хлебосольном подворье Чудова монастыря. Но келарь назвал такие цены за проживание и трапезы, что Тихон не сдержался, согрешил словом. А голос у владыки звончатый, раскатистый, он, кажется, и начинал дьяконом, повергая им в сладкое замирание посадских жёнок. Келарь Чудова не повергся. Тихон развернулся, забыв о сане, и словно голова стрелецкий забил подкованными сапогами на меху по каменным ступеням.
Полная противоположность устало-добродушному Сильвестру[28] — помяни, Господи, его во Царствии Своём, — он зорко был выхвачен царём из синклита жаждущих игуменского места. В годы выжидательного прозябания на малых должностях Тихон тщетно пытался придавать надменному и грубоватому лику своему кроткое свечение. Его любили скорее прихожанки, чем прихожане и начальство. Казалось, Божья благодать при рукоположении наполнила не дух его, а плоть. Телесное здоровье — тоже благословение Божие... Игумен нравился Арсению. Они, случалось, забывали об иноческом образе, с прошлой шальной весны тяготившем Неупокоя.
— Куды податься? — прорычал Тихон, раздёргивая занавесь возка. — Всюду лихоимцы!
Они приехали в Москву, едва отпели колокола Богоявленья. Собор назначен на пятнадцатое января. Лишние дни влетят в копеечку. Мечтали — поездим по торгам, в палаты зазовём нужных людей. Хватит ли на овёс? Как часто случается с провинциалами, удар московской дороговизны поверг их в судорожные подсчёты. Скоро это пройдёт, но первый день мучителен, особенно если не знаешь, где заночуешь и угреешься.
Андроньев монастырь за Яузой не был набалован почётными гостями, в нём чаще селили опальных иноков. Оштукатуренные стены приветно сияли над заледенелой речкой, казались чуть желтее снега у их подножий. Жёстко укатанной дорогой, постукивая полозьями по застругам, подкатили к зелёным воротам. Стрелец послал за приказчиком, ведавшим гостиными кельями. Тот первым долгом не о цене заговорил, а попросил благословения. Повёл в покои, предложил сбитня. Арсений, видя мучения Тихона, спросил о стоимости проживания. Приказчик с изумлённой улыбкой отвечал: «Сочтёмся». Добавил с каким-то ласково-настойчивым намёком: «В суседях у вас игумен Волоцкий, побеседуйтя...»