Между заклятыми врагами, маниакально мечтающими сгубить друг друга, протягивается такая же чуткая связь, что и между влюблёнными. Они угадывают всякое сильное душевное движение, ослабление воли и возрастание сил. Потому Курбский и Иван Васильевич редко писали друг другу, что ожидали их наибольшего перепада — чтобы у пишущего был явный взлёт, а у противника — падение. По убеждению Курбского, и зимняя болезнь царя, и неудачи в Ливонии после победоносного похода были признаками общего спада, волевого паралича. Царю тоже пошёл шестой десяток, опаснейший мужской возраст, когда болезни и смерть — за каждым поворотом. Как будто всё дурное, что успевает сотворить человек за прошлые годы, скапливается и набухает гнойным вередом[9]. Наказание при жизни, отдалённый треск адского пламени... И жалкое письмо его тому порукой. Царь ни за что не выступит из Пскова. Даже не страх (не ему в поле кровью истекать), а органическое неприятие решительного действия, тысячи остережений, подобно слепням преследующих приморённого человека, удержат его и войско за неприступными стенами.
— Но воеводы? — возразил Стефан. — Советники!
В том и несчастье этого проклятого царя, что и безволие, и злоба, и подозрительность душным облаком расползаются на подданных. Неудивительно — он отбирал и оставлял в живых лишь мыслящих в лад ему. Почти полвека. Даже нарочитые[10] воеводы — Хворостинины, Шуйские — не решатся прекословить царю. Коли пошлёт на смерть, исполнят долг, и только. Плоды тиранства.
— Тирания, — задумчиво откликнулся Баторий, — губит и страну и деспота. Не менее губительна тирания народа. Как пишет Марсилий Падуанский[11]...
Стефан учился в Падуанском университете, Марсилий был его любимым политическим писателем. Он видел в государстве единственный источник «гражданского счастья», но только если каждый сознательно и беспрепятственно исполняет свои обязанности. Законы нужны для удержания народа и властителя от взаимного тиранства. Если правитель, как в Московии, отступает от законов, народ вправе низложить его, что непременно и произойдёт в России после победы Речи Посполитой. Но и правитель, убедившись, что в тирана вырождается народ, не должен поступаться своими правами. Понятно, кого имел в виду король: вздорные сеймики литовской шляхты ночами шумели у него в ушах... Из двух монархий Марсилий склонялся к избирательной, ибо народ вернее найдёт достойного, чем слепой случай рождения.
— Наследственного государя, — осторожно возразил Андрей Михайлович, — тоже избирает... Бог. Его умыслы непостижимы, но благи. Не для того ли он дарит государя злого, чтобы внушить народу стремление к пресветлому самодержавству? Закаляет, как булат.
— Нам-то жить в этом мире. Управлять людьми приходится, исходя из их природы, греховной и вероломной. Быть бдительным... А ты беспечен, дюк.
За королём водилось — ставить в тупик внезапной переменой темы. Выдержав неприятную для князя паузу, заговорил о выявленных службой Николая Радзивилла лазутчиках или убийцах, подосланных в королевский лагерь. На пытке, проведённой слишком грубо, неграмотно, они так запутали друг друга, что стало непонятно, за кем они охотились и даже откуда явились: с востока или запада. По меньшей мере установлено и с помощью иезуитов, подчинённых папскому нунцию Каллигари, подтверждено, что «между царём московским и литовской шляхтой существует связь». Среди социниан[12], привечающих русских еретиков-жидовствующих, образовалось что-то вроде общества или партии, стремящейся остановить войну. Мир выгоден одной Москве... По мнению этих недоумков, простейший способ сохранить его — убийство короля и самых воинственных магнатов. На пытке лазутчики назвали имя князя Курбского. Но и без них в наёмном войске хватало сволочи, готовой клюнуть на московское серебро.
Вот оно, догадался с облегчением Андрей Михайлович: Стефан призывает к бдительности потому, что главная опасность грозит ему. Стоит ли доверяться слухам и бреду пытаемых?
Слухи слишком упорны, твердил король. Остафий Волович обнаружил область их, так сказать, сгущения и, видимо, источника: окрестности Трок! Как ни парадоксально, заговор зреет под сенью Троцкого замка, гнезда литовской тайной службы. Там множество мелкопоместных и торгашей, неподалёку — Вильно, народ непостоянный, бедный. По возвращении из похода Волович займётся этим, а пока пусть князь усилит дозоры у своего шатра.
Войны же, даже если ему, Стефану, суждено погибнуть, ничто не остановит до победного конца.
3
Двадцатидневная осада Полоцка оставила какие-то сумбурно-дымные воспоминания. В конце концов изобретённые Баторием ядра зажгли одну из башен и тесовые перекрытия стен. Полузадушенный петлёй огня, город промаялся в патриотическом сомнении четыре дня, стоивших жизни нескольким десяткам венгров: пытаясь ворваться «сквозь пламя», чтобы снять сливки в богатых домах, они были наказаны за жадность. Самым приятным и ярким впечатлением был не пожар, а выход воевод из обугленных ворот с разбитой катарактой — опускной решёткой. Первым тащился Фёдор Шереметев.
Тот самый, что утёк из-под Вольмара, бросив пушки, а много раньше поставил неграмотную закорючку под решением Земского собора о возобновлении несчастной войны. По слабодушию или недомыслию такие, как он, поддержали царя против Избранной рады[13], направив на десятилетия усилия России на запад вместо юга. Запад ответил непримиримой враждой... Первыми словами Шереметева было обещание присягнуть на верность королю. Его страшило возвращение в Москву.
Баторий слушал невнимательно. Гораздо больше волновала его сохранность города. Огонь не шутит. По оценке Каллигари, Полоцк за одну навигацию принесёт казне сто тысяч флоринов. Цена похода. Кроме того, необходимо внушить жителям, что они не завоёваны, а возвращены матери-Литве. Им ещё памятны грабежи, избиение еретиков и утопление евреев, сопровождавшие московское нашествие. Король приказал направить в город отряд поляков для предотвращения бесчинств. Зборовский отобрал самых надёжных, построил их перед мостом через воротный ров.
В город, однако, рвались и венгры и литовцы. Считали, что имеют право на добычу. Предпочтение поляков возмутило их, а зрелище пожара, багряно, дымно отражённого в стылой Двине, одурманило. Литовцы первыми кинулись на мост, горланя о зряшном пролитии братской крови. И тут с Баторием случилось то, чего прежде как будто не водилось.
Знамя его стояло на пригорке, вокруг — телохранители, военачальники и сдавшиеся московиты. Король схватил чекан[14] и, спотыкаясь на рытвинах разбитой копытами поляны, ринулся вниз, к мосту. Ошеломлённые телохранители не вдруг сообразили, а Шереметев так и остался с растопыренными мясистыми ладошками и чернозубо зияющим ртом. Добравшись до первого литвина, король врезал ему чеканом по наплечнику, рассёк железо и, верно, достал до мяса. Тот заверещал не от боли, а от ужаса: Баторий умел быть страшным. Отряд рассеялся, даже поляки сыпанули с моста. «Bestiae! — вопил король. — Скоты!» И что-то о порядке, к которому за тысячу лет не приучить славян.
Когда он возвращался к знамени в сопровождении телохранителей, добавивших, кому следовало, стыд и ожесточение мешались в его кривой гримасе. Кончик длинного носа, загнутого, как у Аттилы[15], влево, коробился ещё заметнее. Венгры, довольные, что миновали искушение, встретили пострадавших хохотом. Толпа литовцев уплотнилась отчуждённо и угрюмо. Фёдор Шереметев, чесанув бороду, возобновил свою тугую речь, но Ян Замойский[16] оборвал его: в Москве задержан наш посланник, на кого-то из вас придётся его выменивать... Рано измятое, простёганное склеротическими жилками лицо Шереметева пожелтело, кафтан с железными пластинами стал тяжёл ему. Венгерский конвой окружил воевод, увёл к шатрам на береженье.