Чем дольше наблюдал Неупокой кровавую свалку, тем меньше она занимала его, как не захватывает Пещное обрядовое действо с известным исходом, отроки не сгорят в печи...
Он думал, что русские сказания изображают войну вернее немецких и польских фабул, цветистых и исполненных любования рыцарским искусством. Война есть чёрная работа, в ней не отыскать отблеска красоты. Движения людей, скопом убивавших друг друга, то напиравших стенкой, то шарахавшихся под защиту своих пищальников, были однообразны и грубы, а смерть нелепа и тошнотворна. Их эфемерные победы — наши валят в пролом, через минуту немцы и венгры пихают копья в ров, покуда их самих не сваливают туда железным дробом, — напоминали метания стада у поскотины с похмельным пастухом. Кто же пастух? Уж верно, не воевода Шуйский, скорее выжидающий исхода, поворота сумбурного сражения, чем направляющий его. Если же все дерущиеся одержимы военным бешенством, подобным хмелю, то непонятно, что это за хмель. Логичнее предположить, будто людей, грызущихся в тесном межстенье, натравливает посторонняя, невидимая сила-воля...
Поляки, бросив сначала немцев железным кулаком, попробовали ворваться в город за церковью Иоакима и Анны. Гофлейты Фаренсбаха дали два залпа по стене, потом человек десять с топорами стали выламывать устои вылаза, через который вернулся к своим Неупокой, расширять проход. Поляки отсекали псковичей, кинувшихся на немцев от дымящей Покровской башни. Несколько сотен жолнеров, мявшихся за проломом, внезапно посыпались с каменной стены, используя верёвки и брёвна. В межстенье русские сразу оказались в меньшинстве, их теснили в ров, а немцы всё выворачивали неохватные лесины, не понимая хитрого русского вруба. Бадьи с кипятком не останавливали их, плотно прикрытых железом и толстой кожей. Женщины на стене вспороли кули с толчёной негашёной известью. В поту, в обильной слизи носа, в слезящихся глазах она вскипала кислотой, жгла до безумия. Всё же минут через пятнадцать (измерять время уместней было бы числом убитых) в развороченный вылаз могли проехать стремя к стремени два всадника. Как раз через пролом и водяные Покровские ворота прорвалось пол-эскадрона, но кони заартачились у рва, пахнущего смертью, заверещали, ужаленные пулями и стрелами. Многострадальная пехота снова попёрла скопом, вдавливаясь в вылаз так тесно, что в ход пошли одни кинжалы. Навстречу такой же тугой толпой нажали псковичи — кряхтели, взрыкивали утробами, матерились, норовя глубже просунуть лезвие. У них было преимущество: на немцев лилось горячее, сыпалась известь, свинцовыми гирьками падали пули, пронизывая шапку, темя, горло, проваливаясь в утробу. А издали казалось — дети играют в «масло», ватага на ватагу, конопляная давильня... Чем дальше заигрывались гофлейты, тем больше трупов своих затаптывали, железными боками додавливая раненых. Но без приказа Фаренсбаха не отступали, тому же лестно было первому ворваться в город, хоть ненадолго. Тем временем к Покровской башне подобралась ещё одна команда поджигателей, рванула пороховой заряд. Дым тучей пошёл на немцев, венгры взвыли. Явился предлог — бежать на помощь. Русские не преследовали их, в освободившийся пролом, прямо на трупы, полетели брёвна, валуны, судорожно и споро застучали топоры.
Река Великая, устав за день от дыма и смертей, выдохнула прохладу. От свежего притока пламя над перекрытиями Покровской башни глубоко и жарко вздохнуло, выглянуло в пролом и, словно нерадивая хозяйка изумившись краткости дня, заторопилось, заворчало, зашныряло по мусорным углам. Не замечая его хлопот, спокойно и медлительно уходило солнце. Впрочем, если присмотреться без жалости к глазам, лик его слегка кривился от отвращения или насмешки. В полдень оно слепило русских пушкарей, теперь — венгерских. Те было подтянули орудия к пролому, грамотно разместили стрелков с ручницами. Небо мешало им, как всем неудачникам, пожар выдавливал из башни.
То же прохладное дыхание взбодрило, заполоскало русский стяг с Иисусом Навином, остановившим солнце[85]. Головы, сотники в десяток глоток закричали «христианскими гласы», призывая на помощь святого князя Всеволода и Богородицу. С деревянной стены сбросили множество сходней, пробили вылазы, обшитые снаружи на живую нитку, и все, кто мог бежать и убивать, ринулись к пролому. Литву, поляков, немцев, венгров, застигнутых этим внезапным людопадом, закрутило и прижало к каменной стене. Немногим удавалось добраться до осыпей и, обдирая локти и колени, перевалиться на другую сторону. Вослед летели стрелы, пули, дротики.
Теперь уже во внешний ров валились мёртвые и раненые, облегчая бегство остальным. Ни Фаренсбах, ни Борнемисса не могли ни приостановить, ни упорядочить его. Узел венгерской обороны был разрублен таким стремительным ударом, что восхищенный свидетель не удержался от преувеличений: «Мужие с ними же и жены на достальную литву в Покровскую башню устремишася... овие же из ручниц стреляюще, инии же камением литву побивающе, овии же горящею водою поливающе...» Лить кипяток снизу вверх, при штурме башни, по меньшей мере неразумно. Но, видно, что-то безумное присутствовало в этом порыве, удесятеряющее человеческие возможности вопреки природным законам. Многодневно стиснутая смертной тоской, сомнением и тяжкими заботами, душа целого города внезапно распрямилась и ударила в Покровский угол. Кто устоял бы?..
«...паки очистити каменная псковская стена от скверных литовских ног. И тако литва от города в станы побежа. 3 города же выскочивше, хрестьяне далече за ними, секуще их, гнашася. Многих же живыя похваташе, в город приведоша... С бесчисленным богатеством возвратишася: оружия литовского, изрядных нарочитых самопалов и ручниц разных, всякими образы, бесчисленного много в город внесоша».
Так изменилось у псковичей понятие богатства: литовское оружие и «образы» — системы самопалов — заняли место бархатных накидок, сапог, колетов, шапок, содранных с трупов. Видимо, собирались долго воевать.
ГЛАВА 6
1
«Приобретя расположение и доверенность государя Московского, внушайте как можно искуснее мысль принять католическую религию... С этой целью возьмите с собой изложение веры, составленное на Тридентском соборе[86], в греческом переводе. Внушайте государю, какие великие следствия будет иметь союз христианских государств против турок... ему должны будут достаться многие страны турецкие. Вы должны узнать подробно о количестве и качестве военных сил московских, сколько пехоты, конницы, с какой стороны государь думает лучше напасть на турок... Но после всех этих разговоров, воспламенивши желания государя к славным подвигам, обратитесь снова к главному — духовному союзу».
Хотя никто из русских не мог прочесть инструкции Папы Римского Поссевину, намерения посланника-иезуита были так прозрачны, что государь поторопился выдать наказ посольским приставам-встречальщикам: «Ежели станет задирать и говорить о вере, отвечать: грамоте не учился...»
Отношение царевича Ивана к этим «задираниям» не совпадало с отцовским — впрочем, как и по всем иным вопросам. Переговоры вели бояре при редком, но въедливом участии царя и вялом — Афанасия Нагого, изверившегося в дипломатических усилиях и знавшего уже, куда идёт Баторий. Отца, считал Иван, снедала тщетная жажда деятельности, естественная для государя, чью землю топчет враг, а он отсиживается в заволжской глухомани. Так пренебрежительно Иван прежде не думал об отце.
Антоний Поссевино мало обещал, его ответно водили за нос. Позиции царя, бояр, посольских дьяков были негибки, непробиваемы уже по положению, возрасту и числу людей, их разделявших и защищавших. Сколько бы крови ни пролил государь, как ни убыточил духовных, ни унижал бояр, тяжеловесное ядро власть имущих не желало серьёзных перемен. Им было теплее за деревянными стенами православия, отгородившего Россию от западного сквозняка. Мерцание умершей византийской звезды было милее изысканного католицизма и особенно — мятежной Лютеровой ереси, его, католицизма, порождения. Европа для московитов оставалась туманной «Италией» (так собирательно называли и Францию, и Нидерланды, и Испанию), в которой постоянно нарождалось чуждое и опасное. Глубинное чутьё самосохранения подсказывало, что под прикрытием враждебных и нестойких вер там возникают новые отношения, усиливаются предприимчивые до наглости «торговые мужики», и, если дать им волю здесь, дворянству и даже монастырским старцам за ними не угнаться.