Отец Тихон возликовал: будет с кем посоветоваться о Соборе, как вести себя. К Иосифо-Волоцкой обители он относился с уважением, иноков полагал рачительными хозяевами, одобрял строгий общежитийный уклад. Конечно, со времён строителя Иосифа нравы подраспустились. Нынешний Даниил излишне ревнует об отношениях с Москвой, царём, приказами, нехваткой денег озабочен больше, чем истощением благочестия. Ему соборные старцы отвалили на поездку ровно пять рублёв. Крутись в соблазнах.
Зато он последним из настоятелей беседовал с царём, заехавшим к нему в середине декабря из Пскова. Царь избрал его в проводники своих замыслов о церковном стяжании. Чтобы другие игумены заранее узнали, в чём государь не уступит, и на Соборе не гневили его напрасно. Царь, поделился Даниил, не алчет вотчин, пожертвованных монастырям боярами, пусть даже на них не сохранились грамоты. Но некогда пожалованные великокняжеские, царские имения казна имеет право выкупить. А цену кто назначит, всполошился Тихон, вспомнив, сколько лесов и деревень пожаловал Иван Васильевич Печерскому монастырю, убив Корнилия[29]. В цене, строго ответил волоцкий игумен, волен государь.
Вот так. Одной рукой даём, другой отнимаем. А что с тарханами[30]? Казна скудна, церковь от податей свободна. Тут Даниил увильнул. Духовные станут отстаивать своё, бояре и приказные — своё, со ссылкой на войну. Чем дальше, тем заметней было, что Даниил вещает не своим умом. Не посоветовал Тихону выступать на Соборе. Назначил встречу в келье настоятеля, куда прибудут и другие приезжие, игумены и архимандриты... Тихон благословил Арсения:
— Послухай, что на посаде говорят.
Неупокой ушёл охотно. Монастырская огороженность стала необъяснимо раздражать его. Всё чаще приходило сравнение с тюрьмой. В духовном труде и одолении плоти виделись тщета и нарочитость, ненужные остальным людям, прямыми делами добывающим хлеб и, вероятно, более угодным Богу. Прав Лютер[31], утверждавший преимущество дел перед молитвой.
Сразу за Яузой Арсений оказался на узкой улочке с серыми избами, без подклетов, с песчаными завальями. Крыши без дымниц изобличали бережливых бедняков, не торопивших дымное тепло во двор, пусть-де сперва по горнице походит, выморит блох и тараканов. Болвановская дорога вела к воротам Земляного вала, потом — к стене Зарядья, на Кулижки... Прихлынуло воспоминание о Скуке Брусленкове, собственноручно зарезанном — неискупимое. Но время и дыхание ушедшей молодости придали ему почти сладостную примирённость. Не так ли и о тяжкой земной юдоли вздохнёт прощённый грешник, пригревшись в чертогах Божиих? А может, и наказания нет, одно беспамятство, прощальный звон да помрачение рассудка... Вон — пёс, промороженный до звона. Людям самим есть нечего, сторожевые собаки передохли. Где ныне пёсий дух? А жил, болел и радовался, даром что врут филозофы, будто не у всякой твари есть душа. Иные утверждают, будто у жёнок — нет. Может, у них и нет.
Что-то творилось с Неупокоем сварливое, как бы в предчувствии болезни, внутреннего потрясения, опасного для тела или души. Ветлужский старец Власий толковал такое состояние как первый признак сомнения в Боге. Ведь перед опустевшим мирозданием гордецу нечем прикрыться, кроме злобы. И верно, Неупокою с подозрительной настойчивостью вспоминалось из «Диоптры»: коли душа без плоти слепа, безмысленна, беспамятна, где доказательства, что она вообще есть? Только тело, временное порождение, сплетённое из множества чувствилищ, а распадутся — ни мысли, ни страдания не останется. Мысль, увлекающая в пределы, до коих и Косой[32] не доходил...
Зарядье пошумливало глухо, торгуя вполденьги. Еда в запас — круто засоленная рыба, окорока, ржаные сухари шли втридорога, а крашенина, праздничное платье, серебро залёживались. Люди готовились к военным тяготам, главное — выжить. И раздражённо толковали о новой «помочи», разовых податях с посадских, на войну. Духовных, съезжавшихся в столицу, поминали вразнобой: одни считали, надо стричь стяжателей, другие сочувствовали богомольцам. Мнения высказывались только крайние, в согласие иерархов с боярами не верили. Передавали байку о шести монахах, якобы появлявшихся одновременно в разных концах Москвы и возглашавших анафему грабителям церковного имущества. И будто их по тайному указу государя затравили медведно. Сперва медведь не драл монахов-мучеников, смущённый молитвой и заклятием, но государь распорядился напялить на одного из них свежесодранную собачью шкуру. Рассвирепев от крови, мишка стал всем по очереди задирать кожу с затылков на глаза, как делают лесные шатуны, не вынося загадочного человеческого взгляда... Кому был нужен этот слух, позёмкой летавший понизу, среди посадских и простых священников? Приказные только руками разводили, а уж они бы знали.
Возможно, государь через шишей Афанасия Нагого эдак ненавязчиво напоминал духовному сословию, что ряса и камилавка — не стальной доспех. Бродя по торгам, байка отяжелилась одной невыгодной подробностью: якобы одного монаха недодрали, кинули в общую кучу мёрзлых трупов на скудельнице[33], где безвестные мертвецы ждут летнего оттаивания земли. Оттуда жёнки-чародейки его уволокли, вернули на затылок кожу, натянув плотно, как скуфейку, и Господь исцелил его. Лишь страшные шрамы остались за ушами, он их под куколем скрывает и бродит по Москве в ожидании Собора, чтобы возроптать и проклясть.
Неупокой забрёл в съестную лавку, уселся за длинный стол, спросил овсяной каши с миндальным молоком. Вдруг углядел скрюченного монашка, даже за столом не снявшего куколь. Так и совал под него ложку, будто кто на его кашу покушался. В иное время причуда не удивила бы Неупокоя — «аще кто без куколя по граду ходит, якоже блуд творит». Теперь он еле удержался от искушения содрать с монашка выгоревший до рыжины убор. Опасное желание выразилось в каком-то его движении, скрюченный задёргался, отшатнулся с бережливой неловкостью калеки: «Чево, чево?!» Арсений засмеялся, утопил ложку в постной каше.
2
Собор открылся в Грановитой. Иван Васильевич, великий мастер по оформлению такого рода предприятий, сделал всё, чтобы словосочетание «волен Бог да государь» засело в головах церковных иерархов. Никто лучше него не смог бы с такой уверенной медлительностью воссесть на царском месте, осенённом изображением Саваофа, «в недрах же у Него Сын, на Сыне почивающ Дух Святый, от Отца исходят». Взор государя был мрачнее Божьего. Одним оглядом епископов, игуменов, архимандритов, сразу насупившихся и ставших похожими на замерзших птиц, он дал понять, что недоволен ими. А никто ещё и рта не раскрыл.
Всякий раз, видя государя хотя бы и после небольшого перерыва, Арсений замечал новые признаки старения, изморщивания и обуродования лица, заплывшего желтоватым, желчным жиром, скопившимся внизу. И знаменитый бегающий взор, царапавший и леденивший лица, стал мутно, подслеповато замирать на одном, и тот старался спрятаться за чужую спину. Иван Васильевич не замечал пропажи, впивался в следующее пятно-лицо. Спохватывался, вновь начинал оглядывать старцев с нарочитой бдительностью.
Они были заранее извещены о порядке: духовные отдельно выслушают речь царя с наказом, после чего получат время для подготовки к совместным заседаниям с Думой. Митрополит прочёл молитву.
Начало речи государя, перебиваемое глубоким кашлем, напоминало натужное ворчанье вожака, не уверенного в покорности стаи. «Изменники наши сносятся с крымским, ногайским и турским» в то самое время, когда король Стефан соединился со шведским и датским! Сам он, Иван Васильевич, потратил силы и здоровье на ратные труды, обеспечивая безопасность церкви. Покуда он трудился с воинским чином, они копили богатства. «Наша сокровищница истощилась, ваша наполнилась; ваш мир ограждён надёжно, наш нарушен. Пусть оселком вашей верности послужит готовность принести жертву в этот тяжёлый час. Употребите свои сокровища на защиту государства, ибо благочестие ваше ослабло, молитвы перестали долетать до Господа!»