«Покровский угол» поручили молодому воеводе Андрею Ивановичу Хворостинину. Осадным головой у него был Михайло Монастырёв.
Укрепляя Псков, Разрядный приказ отправлял в него и орудия из Дерпта, и всех людей из Торопецкого и иных полков, не ожидавших в это лето нападения. Князь Хворостинин забрал к себе Михайлу по старой памяти, прибирая для обороны важнейшего узла своих, испытанных. И хотя Михайло отнёсся к видению Дорофея без особого трепета, ему передалось общее настроение, выделявшее «Покровский угол» изо всех уязвимых, угрожаемых участков Окольного города.
Каждому даётся по вере его... И людям, за чьей спиной стоял Покровский храм, щедро воздалось по трепетному, умилённому ожиданию спасения и помощи, с которыми обращались теперь псковичи именно к этой церкви. И Монастырёв вскоре почувствовал в себе странную перемену, какую-то душевную чуткость и доверчивость, сродни обострению слуха и зрения у суетного человека, вдруг упавшего, прилёгшего в высокую траву: голоса иного мира слышнее суеты покинутого. То ли устал Михайло от плена и войны, то ли возраст подошёл, но и его, как прочих защитников Покровского угла, стали одолевать раздумья о божественном, даже видения — не такие, правда, отчётливые, как у Дорофея.
Особенно по ночам, под третью стражу[81], когда один звёздный свет изливался на серебристые кресты Покровского храма и опрокинутые чугуны колоколов в просветах древней звонницы. Иногда же колокола как будто озарялись изнутри, казались такими лёгкими, что было бы неудивительно, если бы ветерок с Великой раскачал их. Что-то похожее однажды и почудилось Михайле — не звон, а ожидание, обозначение его, распространившее в похолодавшем воздухе некую теплоту и густоту. Он ощутил её губами и гортанью на вдохе — болезненно-сладостное покалывание, и вдруг увидел, что купол Покровской церкви воссиял бледно, голубовато. Сияние вызвало не страх, не изумление, а жалостливую мысль о том, что всё, чем жил Михайло тридцать лет, лишь искажённый отблеск или машкера истинной, скрытой жизни, так же мало доступной ему, как источник вот этого сияния. Так больной ребёнок выглядывает в сад из душной горницы, казавшейся ему всем миром. Никогда прежде Михайло не чувствовал так уверенно и близко запредельную область Духа, хоть и был человеком глубоко и простодушно верующим. Эта приоткрытость запредельного опалила его мгновенным, почти бесследно погасшим счастьем. И ещё вздумалось Михаиле, что, верно, в ближайшем будущем ждёт его что-то самое важное в жизни, смерть, или бескрайняя радость, или всепоглощающая любовь... А в почерневшем, как бы обуглившемся сосуде колокола родился мелодичный, совсем не колокольный звук, схожий со стоном и напевом одновременно.
Наступало утро, и простые, неотложные заботы затягивали Михайлу. Покровский угол стал ему истинным домом, и, как о доме, Монастырёв ревностно заботился и обустраивал его. Прясло между Покровской и Свинусской башнями было надёжно защищено не только от напольной, враждебной части, но и от города. Меж церковью Покрова и ближе к Свинусским воротам, храмом Иоакима и Анны, протягивался внутренний ров, а за ним — недостроенная деревянная стена, вторая линия укреплений. Две церковки, тяжелостенные и коренастые, составляли духовное средоточие Покровского угла. Их утренний, полуденный, вечерний благовест напоминал о родной жизни, которую надобно оберегать ценою собственной.
Свинусская башня прорезалась высокой воротной аркой и была, в отличие от стены, сложена из крупного кирпича и валунов. Ворота, обитые железом, усиливались опускной решёткой, а снаружи переходили в захаб, изогнутый под углом «коридор смерти», где нападавшие попадали под убийственный огонь. С Покровской Свинусскую башню соединял боевой ход по верху стены, а под стеною — «слух», тесная штольня, предназначенная для прослушивания земляных работ противника. Опыт Великих Лук и Полоцка показывал, что королевские наймиты не лезут на неразрушенную стену.
Огорчал узкий обзор из верхних бойниц. На боевом ходе стены Михайло терял ощущение господства над землёй, оказываясь в положении хозяина наглухо запертого дома, в чьём огороде безнаказанно бесчинствуют воры. А деревянные смотровые площадки простреливались снизу. В случае приступа надёжней подошвенные бойницы, Дорофей — или Богородица — недаром призывали поместить туда убойную Трескотуху.
Служить под началом Хворостинина было нелегко, но Михайле и это нравилось: не в цацки собрались играть. Если Иван Петрович Шуйский, по замечанию современника, «пользовался уважением по своему уму, то Хворостинин — по телесной и нравственной силе». А от других он требовал если не телесной, то нравственной стойкости. Едва не повесил двух стрельцов, продавших ловкачам посадским брус, предназначенный для стен. Возле военного хозяйства пытались нажиться многие, даже стрелецкие десятники, то приносившие сторожам хмельное, запрещённое к продаже, то отпускавшие подчинённых в самоволку за мзду. Разжалование, лишение хлебного довольствия, отсидки в башенных подвалах сыпались первое время часто, щедро, Михайло от начальника не отставал, покуда не навели военный порядок. Потом уж к порядку призвал Баторий.
Вражеские разъезды появились в пределах выстрела двадцать шестого августа. Венгры пытались поставить лагерь на берегу Псковы, выше Михайловской и Гремячей башен, перекрыв её течение. Но мощные орудия с верхних раскатов изгвоздали ядрами кусок долинки, облюбованный гостями. Те убедились, что ни пожить спокойно, ни на приступ отсюда пойти нельзя, не говоря о подкопах. Слишком было голо, а возле синего русла была пристреляна каждая блёкло-зелёная куртинка. Обойдя междуречье, они остановились на берегу Великой, прямо перед Покровской башней. Остальное войско расположилось на дальних подступах, убедившись в дальнобойности псковских пушек.
Казаки Миши Черкашенина, совершавшие смелые до наглости вылазки, доложили, что противник не обложил город вкруговую, а сосредоточился против стены Окольного, между всхолмлениями междуречья Великой и Псковы. На левом крыле, у Великой, венгерская пехота; в центре, огородившись тремя рядами телег, поляки; литовские шатры и коновязи — на склоне к реке Пскове. Разъезды станут рыскать по долинам, и всё же водный путь к Новгороду и Москве остался приоткрытым.
9
При внешнем огляде псковские стены отнюдь не производили того впечатления непрочности, ломкости известкового материала, которое преследовало защитников. Не говоря о величине города — больше Парижа, по оценке короля Стефана. Со стороны Великой и Псковы он выглядел и вовсе неприступным. Но и в напольной части, с опушек леса, прикрывавшего королевский лагерь, стена и башни Окольного возвышались над можжевеловыми холмами словно не рукотворное, а неколебимое природное образование. Баторий знал, как обманчиво это обличье всякой умело построенной крепости, её уязвимость определяется простым расчётом, запасами лопат и пороха. У нападающих его должно быть на порядок больше, чем у защитников.
Всё получилось наоборот. Сперва хвалёная литовская разведка убедила его, будто в Пскове пушек мало, много увезено в Москву и Новгород, а большая часть закупленных в Империи тяжёлых орудий затоплена в озёрах. Что-то и было затоплено в прошлом году, воеводы не знали, куда двинутся отряды Кмиты, и слепо исполнили наказ царя. А в Новгород и Старицу везли орудия именно потому, что в Пскове появился избыток. Всю зиму во Псков возили порох, как выяснилось из опросов пленных. У воевод всего вдоволь, согласно отвечали они.
А королевские подскарбии сложили запасы пороха в городке Сузе, приставили к нему пьяниц и дуроломов, и накануне похода склады взорвались. Выяснить, приложила ли своё огниво московская тайная служба, не удалось, да и без толку. Подскарбии клялись, что восстановят потерю, но не сумели ни заготовить достаточно, ни сплавить по рекам. Порох — соль войны — приходилось беречь как раз тогда, когда надо тратить его со щедрым азартом игрока.