— А сегодня что делать станешь? Не желал бы взглянуть на мои новые работы? Я тут написал кое-что.
— С интересом, Данилушка, с интересом. — Он оборотился к внучке Летиции: — Душенька, а ты? Чем бы занялась?
Пелагея пробормотала, стесняясь:
— Я бы подсобила Гликерье в разных там домашних делах. Коль она не против...
— Ну, конечно, не против, — отвечала с улыбкой дочка Дорифора.
Вместе со служанкой и слугой Селиваном женщины отправились на базар, закупили три корзины продуктов для обеда и ужина, весело болтали по-гречески о житейских делах, детях и стряпне. А потом крутились в поварне, помогая кухарке готовить блюда. Но когда остались наедине, Глика предложила:
— Не сходить ли ополоснуться в баньку? У меня вся одёжа прилипла к телу: душно, жарко!
Юная жена Софиана густо покраснела:
— Было бы чудесно, только, знаешь, мне и переодеться-то не во что.
— Господи, о чём разговор! Дам тебе рубашку льняную и ещё не надёванную нижнюю юбку. Правда, я значительно шире в поясе, ну да не беда: кое-где ушьём, кое-где подвяжем.
Да, признаться, гречанка с каждым годом всё сильнее и сильнее напоминала мать — пышную Анфису. Оказалась в предбаннике безо всякого одеяния и явила новой своей товарке рыхлое бугристое тело, сморщенные ляжки, некрасиво отвисший живот и пудовые студнеобразные груди. А зато бывшая рабыня выглядела отменно: талия осиная и довольно широкий таз, стройные упругие бёдра и младенчески розовые пятки; маленькие цицки торчали наподобие шлемов-шишаков. Девушка почувствовала изучающий взгляд гречанки, обернулась и снова вспыхнула:
— Не смотри, мне стыдно.
— Вот смешная! Я ведь не мужчина.
— Всё равно, пожалуйста. У тебя такие глаза, словно спрашиваешь себя, подхожу ли я в жёны твоему папеньке.
— Ну, возможно... Извини. И на этот счёт можешь не смущаться: мне ещё до бани было ясно, что отец нашёл своё счастье. А теперь уж я убедилась окончательно — ты без платья ещё пригожее.
— Ой, ну ладно! Не преувеличивай. — И пошла зачерпывать из кадушки разогретую воду.
— Не кривлю душой. На меня, к примеру, и смотреть противно, а тобою любуешься.
Пелагея заметила:
— А зато Феофан, кажется, меня опасается.
Натирая тело золой (мыла ещё не знали), собеседница объяснила:
— Что же удивляешься? Ты сама прикинь. Человеку под шестьдесят. Столько пережил, столько испытал. Трижды стал вдовцом — дважды перед Богом и один раз с твоею бабушкой... Вдруг встречает тебя, молодую, свежую, так напоминающую Летицию... Как не испугаться, не взволноваться? Он художник, чувства обострены до предела, жизнь воспринимает особо. Должен успокоиться, осознать... Ты-то что себе думаешь? Как относишься к нему, к возрасту немалому?
Девушка, помедлив, ответила:
— Возраст ни при чём. Феофан, во-первых, выглядит гораздо моложе. Говорит и действует, как нестарый муж. А глаза и вовсе точно у наивного юноши, пылкие и страстные. Во-вторых, носитель Божьего дара. А такие люди не имеют возраста. В-третьих, и, наверное, это главное, — села на полок и сказала тихо: — я его, по-моему, сильно полюбила. Очень, очень сильно. А когда любишь, возраст не помеха. Веришь ли, Гликерья?
Та присела рядом:
— Безусловно, верю. Я сама это видела, с самого начала знакомства. И, по-моему, отец тоже привязался к тебе.
Дочь Томмазы просияла от радости:
— Неужели правда? Мне и помечтать было страшно.
— Ты с ним подружись, привыкни, приучи к себе. А потом, Бог даст, в остальном тоже ладно сложится.
Пелагея неожиданно рассмеялась. Ласково сказала:
— Так потешно выходит: я теперь твоя мачеха!
В том же тоне и Гликерья произнесла:
— Уж не забижай падчерицу несчастную, не вели наказывать.
— А веди себя чинно, благородно — я и пальцем тебя не трону!
Обе хохотали, поливали друг друга из ковшиков и хлестались берёзовыми вениками по русскому обычаю. Вышли чистые, распаренные, довольные, как хорошие добрые приятельницы.
В воскресенье Феофан со товарищи собирался в дорогу, а по утречку понедельника выкатился из Сурожа. Крымская осень завораживала своей красотой — тёмно-голубым небом, фиолетовым утомившимся морем, красно-жёлтой листвой и прощальными клиньями улетающих птиц. Увядание года... Увядание жизни... Дорифор щурился от рыжего солнца, большей частью молчал. Вместе с ним молчала и Пелагея. Только Даниил, сидя рядом с кучером, то и дело оборачивался к ним, отпускал какие-то шуточки, не совсем удачные, и старался развеселить. Даже попенял со смешком:
— Что вы едете совершенными буками? Кисло на вас глядеть.
— Так и не гляди, — жестковато ответил Софиан. — Чай, мы собрались не на свадьбу, а на поминки.
Тот хотел что-то возразить, но раздумал и прикусил язык. Грек смягчился:
— Не серчай, я же не со зла. Просто мысли грустные, философские... Коль поедем обратно благополучно, там и подурачимся вволю. Ты не дуйся, Данилушка.
— Что ты, и не думаю. Это я себя повёл недостойно — извини, учитель.
Девушка дотронулась до руки великого живописца и слегка пожала. Это был жест поддержки. Богомаз кивнул, но не повернул к ней лица — продолжал смотреть на желтеющие склоны Карадага, бывшего вулкана, а теперь обычной старой горы, как и он сам.
Около полудня подъезжали к Каффе. Внешне город изменился не сильно: зубчатые стены с бойницами и всё тот же оборонительный ров, много кораблей у причала и остроконечная башня консула в крепости на горе. Каменистые горбатые улочки. Заросли пожухшего плюща на домах. Растворенные ставни...
Феофан спросил Пелагею:
— А твои родители похоронены где?
— Рядом с бабушкой. Местный епископ не давал согласия, потому что кладбище католическое, а мои — православные. И пришлось заплатить приличные деньги.
— Отчего они умерли?
Девушка замялась:
— Мне бы не хотелось... теперь говорить, — и взглянула на спины Даниила и кучера.
Вспомнив о проклятии женщин Гаттилузи, Дорифор наклонился к уху спутницы и проговорил шёпотом:
— Что, она — сама?
Дочь Томмазы ответила:
— Да, увы... И папенька... через это... Я потом, после расскажу.
Софиан перекрестился:
— Господи, помилуй!
Завернули на постоялый двор и хотели снять четыре горницы, по числу приезжих, но свободными оказались только две. Что ж, пришлось потесниться: Чёрный и Гаврила в одной, а супружеская пара в другой. Главное, постель там была одна... Пелагея вспыхнула, отвела глаза, но не проронила ни слова.
Отобедав, решили передохнуть. Разошлись по клетям. Оказавшись наедине с Феофаном, молодая сказала:
— Ты ложись, а я в кресле подремлю.
— Нет, наоборот.
— Слушать не желаю. Мне и сидя прелестно.
Дорифор предложил задумчиво:
— Можешь рядом лечь. Я тебя не трону...
Покачала головой отрицательно:
— Тесно, неудобно... жарко...
— Ты меня страшишься напрасно.
— Не страшусь нисколько. Но поверь: этак выйдет лучше.
— Ну, смотри, как хочешь.
Снял кафтан и сапожки, повалился на ложе и пробубнил:
— Господи, прости нас, грешных и недостойных... — А затем не прошло и нескольких мгновений, как уже похрапывал.
Пелагея посмотрела на него из-за спинки кресла: благородный профиль вырисовывался на фоне белой подушки — нос горбинкой, чистый высокий лоб, смугловатая кожа, много седины в бороде и усах, а виски совсем белые... Губы шевелились от мерного дыхания и порою произносили: «Пр-р... пр-р...» Гений спал.
Внучка Летиции подумала: «Мой супруг... — Испугалась сама: — Этот пожилой господин — мой супруг?! — И сама же ответила: — Да, немолодой... Но насколько лучше, благороднее и добрее всех щенков-малолеток, попадавшихся на моём пути! Ведь не зря же его так любила бабушка... Видимо, её кровь говорит во мне. Так и хочется прилечь к нему под бочок и зарыться носом в плечо, ощутить его заботу, ласку, покровительство... Нет, сейчас не время. Разбужу, потревожу ненароком. Впереди ещё несколько ночей...»