К 1394 году он, великий военачальник, захватил обширные территории в Средней Азии, Персии и на Северном Кавказе. На пути к Европе главным его противником сделался Тохтамыш. В нескольких битвах то один выигрывал, то другой, но решающее сражение было ещё впереди.
Тохтамыша поддерживали русские, литовцы и поляки; даже арабы-египтяне присылали свои войска.
За Тимура были Самарканд, Бухара, Хорезм, весь Азербайджан, — в общей сложности 200 тысяч воинов.
Сеча произошла 15 апреля 1395 года в низменной части Терека. Хан Золотой Орды потерпел страшнейшее поражение и бежал в Сарай. Тамерлан отправил ему вдогонку часть армии, с основной же силой навалился на Русь.
С ходу взял Елец и Рязань, выслал разведчиков на север, к Коломне, подготавливая бросок на Москву.
Приближалась тринадцатая годовщина разорения города Тохтамышем. По примеру отца, князь Василий Дмитриевич с семейством скрылся в Костроме (якобы тоже собирал там войска), а свою столицу поручил всё тому же Владимиру Андреевичу Храброму. В Белокаменной оставалась и Елена Ольгердовна, значит, Феофан тоже не уехал; вместе с Симеоном, несмотря ни на что, продолжал расписывать церковь Рождества Богородицы, а на просьбы Лукерьи не ходить в Кремль, отсидеться в подполе, каждый раз отвечал: «Пресвятая Дева не позволит нам умереть». Никуда не подался и Киприан. По приказу митрополита, из Успенского собора города Владимира взяли в день Успения Богоматери (15 августа) чудотворную икону «Умиление» и затем, 26 числа, установили в Успенском же кафедральном соборе в Москве. Москвичи ходили целовать её и смиренно молили о заступничестве.
В ночь с 26 на 27 августа Тамерлан увидел во сне Пресвятую Деву Марию в развевающихся пурпурных одеждах; шла она из Москвы и вела за собой огромное воинство, грозное, решительное, беспощадное. Весь дрожа, он проснулся в жарком поту. Утром, выйдя из палатки, бледный и задумчивый, объявил подчинённым, что решил завершить поход и захватывать Московское княжество не намерен. Сильно припадая на левую ногу, доблестный Тимур подошёл к коню и, поднявшись в седло, ускакал из лагеря. Все его соратники недоумевали. Но последовали примеру своего предводителя.
(В тот же год Тимур захватил и разграбил Тану[27], а затем сравнял с землёй Астрахань и столицу Тохтамыша — Сарай-Берке. Тохтамышу удалось вовремя сбежать).
А Москва в сентябре 1395 года праздновала своё чудесное избавление от нашествия басурман. Колокольным звоном город приветствовал возвращение великого князя и его семьи, и Василий Дмитриевич триумфально въехал в Кремль на белом коне, словно это он разбил иноверцев. На соборной площади трижды расцеловался с Киприаном и двоюродным дядей. И его родные отвечали на приветствия всех встречающих. Евдокия Дмитриевна увидала Феофана, позвала, разрешила облобызать себе руку. Он сказал:
— Милости прошу посмотреть на росписи церкви Рождества Богородицы. Всё готово.
— В самом деле? — удивилась она.
— Аккурат к Успению завершили.
— Уж не это ли имело значение в происшедшем чуде?
— Очень может быть...
Церковка стояла уютная, многоглавая, белокаменная, и высокое фигурное крыльцо было устлано пурпурным мягким ковром. Мать-княгиня поднялась по ступеням и, пройдя придел Лазаря, устремилась к главному иконостасу. Еле слышно потрескивали свечи, отражаясь в золоте паникадил. Пахло ладаном. Взору суздальчанки предстала основная фреска — давний излюбленный сюжет Софиана: Иаким и Анна смотрят на родившуюся Марию, а слетевшиеся голуби возвещают о явлении миру Той, Кто подарит людям Христа. В нарисованной новорождённой было столько прелести, детской непосредственности, нежности, что вдова Донского не сдержала слёз. Трижды перекрестившись, обратилась к художнику:
— У меня не хватает слов. Восхищению нет предела.
Он почтительно поклонился, начал говорить:
— Симеон и аз, грешный...
Евдокия перебила его:
— Нет, молчи. Что бы ни сказал, выйдет не про то. Вы спасли Москву — вместе с Киприаном, вместе с москвичами, мысленно, молитвенно! Никакая сила не сравнится с мыслью. А молитва есть воплощённая мысль. А икона от всеобщих молитв одухотворяется. Чем прекраснее ты рисуешь икону, тем скорее и проще мы ея оживляем. И она становится чудодейственной, помогает нам. Так и происходит приобщение человека к Богу. Значит, твоё искусство истинно божественно.
Приложив руку к сердцу, Дорифор опять поклонился:
— Ты меня смущаешь, матушка, голубушка.
— Я сказала правду. Дай же поцелую тебя по-христиански, по-братски, друг мой дорогой, Феофан Николаич! — И, обнявшись с ним, радостно спросила: — Хочешь поселиться в Кремле, при моём дворце?
Богомаз растерялся, а потом ответил:
— Я почёл бы за честь, но боюсь, что сие несбыточно.
— Отчего? Поясни.
— У меня мастерская, мастера, подмастерья. Запах красок и лаков, чад от тиглей. Посетители ходят. Для Кремля будет слишком шумно, хлопотливо, неблагородно.
— Может, ты и прав... Хорошо, чем же мне тебя отблагодарить?
Он пожал плечами:
— Я ни в чём не нуждаюсь. Или нет: разреши-ка мне съездить в Каффу, поклониться могиле моей возлюбленной и забрать из Сурожа дочку с зятем и внуком, дабы вместе нам возвратиться в Москву будущей весною.
— Честно, возвратишься? Не останешься? Не подашься к себе в Царьград?
— Истинно: вернусь. Русь давно моя родина вторая. С ней сроднился, здесь хочу дни свои окончить.
— Будь по-твоему. До весны отпускаю. Выделю возки и возничих, лошадей, провожатых. Сына попрошу, чтобы подписал подорожный лист — грамоту охранную. И отправлю с Богом.
— Голову склоняю в благодарности, матушка...
Но не всё получилось просто. Первой воспротивилась будущей поездке верная Лукерья. Вдруг разволновалась, начала сердиться, отговаривать от глупого шага.
— Что ты выдумал на старости лет? — вразумляла Грека. — Будто мальчик, будто незрелый вьюнош! Весь почти седой, а туда же — поклониться своей Летиции! Увлечения молодости можно забыть.
— Как забыть лучшие мгновения жизни? — удивлялся он.
— Можно, можно. Нешто у меня не было такого? Будучи девицей на выданье, сговорилась с милым моему сердцу молодым болярином, свадебку назначили через год. А его сгубила мордва, в чистом поле напоролся на супостатский разъезд. Вырезали всех, в том числе и Донатку... Чуть не умерла от печали. Подалась в обитель... Но давно раны затянулись, больше нет кручины, ибо выйди я тогда за Доната, то не встретила бы тебя и не стала бы частью твоей жизни... Феофан Николаич, чует моё сердце недоброе: оставайся, не уезжай!
— Ах, Лукерья, пожалуйста, не трави мне душу. Должен ехать. Сыну обещал: поклониться ещё хоть разочек их последним пристанищам. И пока в силе, надо исполнять. Скоро перевалит за шестьдесят — может, и не выберусь больше.
— У меня предчувствие нехорошее...
— Перестань, ты не Сергий Радонежский, не тебе пророчествовать.
— Иногда и у простых бывают наития...
— Да неужто не хочешь свидеться с Арсением, Гликой и Данилкой? Я их привезу.
— Очень бы желала. Только не получится свидеться.
— Почему?
— Если ты уедешь, я уеду тоже — в Нижний, в свой Зачатьевский монастырь.
— Ну, зачем, ну, о чём ты?..
— Так тому и быть. Или остаёмся, или разъезжаемся навсегда.
Он взглянул на неё — сердитую, раздосадованную, нервную. Ласково спросил:
— Ты ревнуешь к мёртвой? Это же смешно.
Но она сидела как истукан, ничего не произнося.
Феофан тоже рассердился, встал, махнул рукой:
— Ну и на здоровье, проваливай! Если бы любила меня как следует, поняла бы и дождалась. — Походил по горнице, тяжело дыша. — Потому что не ты, а я был прав: нет одной духовной любви, нет без плотской. Вот и результат. Не была б ты монашкой, всё могло сложиться иначе...
Медленно поднявшись, инокиня сказала: