Литмир - Электронная Библиотека
A
A

   — С кем не бывает, Феофан Николаич! Дело-то житейское.

И теперь нашли Пафнутия мёртвым. Сразу обнаружились доброхоты-свидетели (по-старинному, «послухи и видки»), кто с готовностью подтверждал, что во время скандала «инородец угрожал нашего убити». При таких обстоятельствах новгородский посадник был обязан принять соответствующие меры.

Бересклет со товарищи привели задержанного на Холопью улицу, где располагались судебные палаты, а в подвале содержались подследственные и при помощи пыточных орудий производилось дознание. Комната допросов не сулила ничего обнадёживающего: с потолка свисали цепи, на которых за руки, связанные за спиной, вздёргивали преступника, сбоку стояла жаровня, чтоб поджаривать ему пятки, на лавке были разложены инструменты для вырывания щёк и ноздрей. Трифон кликнул дьяка-писца, усадил Дорифора и начал разговор. Сразу пояснил:

   — Ты не бойся, Феофан Николаич, я тебе не враг. Очень уважаю твоё искусство. Посещал Спас-Преображенскую церковь и, как все, восхищался этой работой. Но поделать ничего не могу — служба службой. Расскажи мне, как на духу, о своих распрях с Огурцом.

Софиан ответил:

   — Да особых-то распрей не было. Просто не по нраву ему пришлось, что хотел я порядок навести в вотчине его. Первый раз из-за этого и повздорили. А Василий Данилович предложил отступиться, завести собственное дело, наново, отдельно. Но и сё Пафнутию не понравилось, так как выходило, что я начал с ним соперничать. И поддержка высоких покровителей — ты их, видимо, знаешь, — прибавляла ему нахальства...

   — Знаю, знаю, не называй, — поспешил сказать Бересклет, покосившись на дьяка. — Лучше нам поведай о последнем случае на Торжке.

Грек в подробностях описал происшедшую с ним уличную бузу. Ничего не скрыл, лишь растолковав:

   — А в запале чего не брякнешь! Я вспылил изрядно. Это признаю. Но ни бить Пафнутия, тем более убивать — не намеревался. Даже в мыслях не было. Жизнь у человека может отнимать лишь Создатель.

   — Ясненько, понятненько, — согласился Трифон. — Только мне ответь: этот ножик твой? — и достал из тряпицы небольшое лезвие на красивой перламутровой ручке, в давние времена подаренное юному Софиану мастером Евстафием Аплухиром.

   — Мой, конечно, мой! — оживился художник. — Думал, потерял. Я им краски счищаю, если они подсохли. Замечательный ножик.

   — А давно потерял-то?

   — Да уж с месяц, наверное.

   — Ив каком же месте?

   — Коли б знать! Видно, в церкви на Ильине улице. Где-то на лесах.

Бересклет вздохнул:

   — А нашли его подле мёртвого Огурца. И на острие — кровушка. Им несчастного и зарезали, между прочим.

Дорифор взволнованно произнёс:

   — Кто-то очень хочет со мной расправиться...

   — Да, похоже на то, — подтвердил приставник. — А теперь скажи, где ты был с вечера двадцатого и по утро двадцать второго сего месяца?

   — То есть с позавчера?

   — Совершенно верно.

Феофан задумался. Вспоминая, проговорил:

   — Мы с моим подмастерьем — Симеоном Чёрным — ездили за город, в Юрьев монастырь, где смотрели росписи Георгиевского собора, говорили с настоятелем, отцом Дормидонтом, о возможном поновлении фресок... А вернулись поздно и легли спать где-то ближе к полночи.

   — Ничего не путаешь?

   — Нет, как было, тебе поведал.

   — А один видок сказал, что узрел тебя в тот вечер на немецком гостином дворе, где ты пил вино вместе с непотребной девицей Мартой. Или наклепал?

Живописец смутился:

   — Нет, не наклепал, но означенную девицу посещал я во вчерашнюю ночь, а не в позавчерашнюю. И не для того, о чём ты подумал, бо с гулящими девицами не дружу, а с единственной просьбой — чтобы не цеплялась за Симеона. Симеошка мой, получив отказ от Василия Даниловича в предложении выдать за него дочку, впал в меланхолию и неделю до этого куролесил по гостиным дворам. А потом объявил, что решил жениться на немке Марте. Я и попытался ея отвадить.

   — С Мартой мы тоже толковали. Получается, что к ней ты пришёл взволнованный, попросил умыться, и она увидела, что на пальцах у тебя что-то красное, может быть, и кровь.

Грек с кривой улыбкой ответил:

   — В самом деле кровь. Только не моя и тем более не Пафнутия. На меня, как я по немецкому двору проходил близ поварни, прыгнул недорезанный петушок. Повариха голову ему отсекла, а он вырвался и давай чесать. Капли запеклись на рубахе. Можно увидать — коли портомоице[20] ещё не отдали. Повариха вам подтвердит.

   — Спросим обязательно.

   — Есть ещё вопросы?

   — Нет, пока больше не имею.

   — Ну, так я пойду?

   — Далеко ли, Феофан Николаич?

   — Восвояси, к сыну.

   — Сожалею, но никак отпустить тебя не могу, — возразил приставник. — На словах складно получается, а на деле вот что: обещал зарезать — ножик твой — отмывал руки с кровью... Полная картина злодейства. Как же отпустить?

   — Что же мне в узилище пребывать всё время?

   — Видимо, придётся. Как не соберём доказательства твоей невиновности. И не сыщем настоящего лиходея. Потерпи чуток.

Камера была одиночная и довольно грязная. Лавка и вонючий тюфяк. Свет сочился через щель возле потолка, без решётки, но такую узкую, что пролезть в неё не смог бы даже ребёнок. А в углу стояло ведро для естественных надобностей.

«Да-с! — подумал Дорифор. — Третий раз в моей жизни. И условия везде скверные — что в Константинополе, что в Галате, что в Новгороде. Нет, в Галате, пожалуй, не такой смрад стоял. Да и блохи не прыгали, как в тюрьме эпарха. Интересно, а крысы тут есть? Сомневаться трудно».

Он уселся на лавку, локти упёр в колени, голову обхватил руками. «Вот ведь не везёт! — продолжал грустно размышлять. — Всё не слава богу. Вроде как нарочно. Вроде бы Судьба издевается надо мною, посылая мне разные напасти. Видно, на роду так написано. И ни в чём, ни в ком не найду я успокоения... — Он откинулся к каменной стене. — Но с другой стороны, если б не было этих тягот, испытаний, горя, разве смог бы я писать так отчаянно? Понимаю сам: церковь на Ильине улице — на порядок выше того, что когда-нибудь создавалось мною. На пределе человеческих сил. Скорбь и ужас от утраты Летиции воплотились в сих божественных ликах... Как сказала бы она — ше-д’овр... Значит, не напрасно страдал?» Но потом себе же ответил: «Впрочем, если бы велели: выбирай — день любви с Летицией или слава художника — я бы выбрал первое... Чтоб она жила, и смеялась, и пела... — Софиан даже застонал. И закончил: — Слава — дым... Время неизбежно разрушит созданные фрески, ничего не оставив от моих побед... Лишь любовь умереть не может. Если воплощается в детях, внуках. Главное — любовь, остальное — тлен».

Смежив веки, он сидел неподвижно — то ли спал, то ли всё ещё подводил итоги, разбирал в уме миновавшую жизнь.

С потолка спустился паук и коснулся лба заключённого. Живописец вздрогнул, с омерзением сбросил насекомое и воскликнул:

   — Нет, уеду из Новгорода — сразу, как отпустят. Здесь покоя не будет. Для начала подамся в Серпухов, где меня принимали с такой теплотой. А потом — посмотрим!

Разумеется, Василий Данилович не сидел сложа руки. Первым делом он пошёл к Наталье Филипповне, матери посадника, и молил защитить оклеветанного Грека. Та произнесла:

   — Знаю, знаю — его схватили. Только ничего сделать не могу.

   — Отчего не можешь? — поразился вельможа, так как нрав боярыни никогда не отличался неуверенностью в себе.

   — Обложили кругом враги. Это же удар не по Феофану, а по сыну моему, Симеон Андреичу. Потому как Феофана поддерживал. Дескать, вот у нас посадник какой — дружбу вёл с убивцем. Надо скидывать!.. Испугались, черти, что сынок на чистую воду выведет мошенников. Обакуныча подлого, столько денег уворовавшего. Ёсифа Валфромеича, греющего руки на ополчении... И отца Алексия — Господи, прости! Если бы сама не строила церкви, денежки мои тоже бы пропали... под известной нам рясой... Тьфу, паршивцы! «Лучшие люди города»! Князя бы Московского на них напустить. Он навёл бы порядок.

вернуться

20

портомоица — прачка.

58
{"b":"571427","o":1}