А еще через несколько дней Федор прощался с Наденькой. В первый раз в жизни поцеловал он ее хорошенькую ручку; она не отняла руки, но усмехнулась, да так горько, что усмешка эта долго еще царапала ему сердце…
Теперь он часто вспоминал, как жадно, не отводя загоревшихся глаз, внимала она его рассказам; и как, бывало, заказывала новую историю — и чтобы было «ужасно любопытно слушать», и чтобы «трогательно», и чтобы «отнюдь не страшно», потому что она и так прошлую ночь измучилась: какой-то ужасный сон видела, уж какой — не помнит, давно позабыла, а только очень страшный сон; и как ему было хорошо сидеть рядом с нею у жарко натопленной печки, слушая веселое потрескивание дров и глядя на пламя, словно в угоду им обоим разгоравшееся так ярко и весело, как будто стремилось не только обогреть их, но и обласкать и возможно дольше удерживать возле себя.
Теперь, глядя на пламя, сразу ставшее скучным и неодушевленным, он вполне сознавал, какая особенная, глубоко лирическая страничка перевернулась в его жизни. И почему, почему он ничего не понял раньше, когда слушал ее длинный рассказ о том, какую историю ей рассказать? А ведь один взгляд ее сияющих глаз разбивал в прах все его резонерство, по-своему разрешая самые мучительные вопросы. Ведь бывали минуты, когда он, любуясь ею, готов был, не задумываясь, не жалея и не оглядываясь отдать в ее власть всю жизнь свою. Но почему же, почему он понял это лишь тогда, когда уже нет рядом с ним милой Наденьки и только злая вьюга бьется и стучит в окно своими отмороженными пальцами? И когда уже никаким наговором, никакой ворожбой нельзя воротить прошлое?
Через несколько дней он встретил на улице Григоровича. В последнее время они виделись гораздо реже.
Это было на углу Невского. Григорович стремительно, размахивая руками, несся к Александринскому театру. Не замедляя шага, он помахал Федору:
— Бегу, лечу, меня ждут в театре! Я к тебе забегу!
Федор проводил его глазами. Смотри, какой важный: «ждут в театре!»
Вдруг Григорович остановился:
— Есть новость! Читай «Северную пчелу»!.. — И побежал дальше.
«Северную пчелу»? Но какую новость, интересную для него, Федора, могла сообщить «Северная пчела» — презираемая им до глубины души верноподданническая газетенка Булгарина? А впрочем, посмотрим…
Он зашел в литературную кофейню на Невском, уселся за столик и спросил газеты. Ему принесли «Journal de débats», «Gazette de France», «Illustrierte Zeitung» — французские и немецкие газеты, особенно охотно читаемые русскими.
— Мне «Северную пчелу», — сказал Федор.
— «Северную пчелу»? — На лице пожилого, затянутого в темную ливрею, аккуратного и чопорного лакея отразилось удивление.
«Видимо, я не похож на читателя «Северной пчелы»… Что ж, это хорошо!» — подумал Федор.
Слова Григоровича разъяснились тотчас же. Перелистывая газету, Федор глазами выхватил строки: «Прежде всего поделимся с читателями известием, любопытным для всех любителей литературы: на пароходе Девоншир, прибывшем из Лондона и Дюнкирхена, в прошедшую субботу 17 числа, приехал известный французский писатель Бальзак. Говорят, что он намерен провести у нас всю зиму. На первый случай не можем сообщить ничего более этого…»
Бальзак в Петербурге! Великий Бальзак, создатель незабываемых характеров, неповторимой картины борьбы всех против всех!
Федор мгновенно забыл о своих делах, в том числе и о приближающихся экзаменах в верхнем офицерском классе — долгожданных последних экзаменах, за которыми открывалась манящая перспектива свободной и вольной жизни. Бальзак в Петербурге! Конечно, о том, чтобы познакомиться с ним, не могло быть и речи: он прекрасно понимал, что Бальзак не станет знакомиться, а тем более вступать в литературные разговоры (а иначе зачем знакомиться?) с ничем не примечательным молодым человеком, — но хотя бы взглянуть на него! Правда, Федор и Гоголя не видел, но Гоголь русский, он еще успеет его повидать, а Бальзак уедет и больше не вернется. Как же это устроить? Вот если бы снова встретить Григоровича, который всегда все знает!
Пока Федор решил следить за «Северной пчелой». И не ошибся — не прошло и двух недель, как газета сообщила, что Бальзак посетил Петербург «для отдыха и для поправления здоровья»; кстати сказать, даже «Северная пчела» называла его «европейской знаменитостью» и «одним из первых писателей своей эпохи».
Потом в течение целого месяца никаких новых сообщений о Бальзаке в «Северной пчеле» не появлялось, и Федор начал тревожиться: уж не уехал ли он?
И вдруг — о радость! — однажды перед вечером на пороге его квартиры появился Григорович и, не входя, крикнул:
— Хочешь увидеть Бальзака? Собирайся, живо!
— Сегодня он обязательно будет в театре, так мы с тобою его и увидим, — сообщил Григорович по дороге. — А ты знаешь, зачем он приезжал?
— Ну? — Жениться!
— Да что ты болтаешь? У нас, в России?
— Ну да! И к тому же на русской, одной богатой помещице — Ганской. Он уже давно влюблен, они за границей встречались, — сыпал Григорович, — а теперь у нее умер муж. А живет он на Большой Миллионной, в доме Титова, прямо напротив дома Кутайсовых, где остановилась Гданская. Вместе ездят на званные обеды…
Их пропустили в театр без билетов, — видно, и впрямь Григорович был здесь своим. Впрочем, он тотчас же предупредил Федора, что на представление они не останутся («я просил, но ты же сам знаешь — ни одного места»), а только постоят в проходе, чтобы посмотреть на Бальзака.
Федор не спускал глаз с кресел, а Бальзак появился в ложе. Но вот имя писателя пронеслось в толпе, потом раздался топот множества бегущих ног, и ложу окружила молодежь. Григорович сильно дернул Федора за руку, и они тоже побежали…
Разумеется, они протиснулись вперед. Бальзак, маленького роста, толстый, коренастый, с красивой, покрытой густой шапкой темных волос головой, вежливо раскланивался во все стороны. Щеки у него были полные, красные, губы толстые, глаза маленькие, но необыкновенно выразительные. Одет он был довольно небрежно — в мешковатый, грубого сукна черный фрак и не отличающееся особой тонкостью белье. Его легко можно было бы принять за французского крестьянина-виноградника, беспечного и плотоядного, впервые в жизни надевшего фрак и случайно попавшего в хорошее общество. Впрочем, держал он себя совершенно свободно, и в каждом его движении сквозила веселая сердечность. Один из стоявших рядом с ним молодых людей что-то сказал. Бальзак живо обернулся, ответил и громко, зычно захохотал… И такое непобедимое добродушие прозвучало в этом смехе, что Федор невольно шагнул ближе… Мог ли он думать, что его кумир таков?!
Между тем прозвенел театральный колокольчик, и молодежь, чествовавшая Бальзака, стала расходиться. Федору не хотелось уходить, он чувствовал, что еще не насмотрелся, и готов был долго стоять на одном месте, издали незаметно наблюдая за своим кумиром. Но теперь это было неудобно, к тому же Григорович сердито тянул его за рукав и что-то шипел над ухом.
— Он на днях уезжает, — сказал Григорович, когда они вышли из театра.
— Совсем?
— Ну конечно, совсем, чудак ты этакий! — отвечал Григорович, и слова его отозвались в сердце Федора неясной болью. Как жаль, что нельзя познакомиться, поговорить!
— А знаешь, сегодня его впервые так чествуют, — заметил Григорович, — и вообще у нас могли бы его получше встретить.
— Чем же ты это объясняешь? — спросил Федор.
— А вот чем. Лет пять назад к нам приезжал французский литератор Адольф де Кюстин. У нас его встретили, что называется, от всей души, а он вернулся и выпустил вздорную книгу «La Russie en 1839»[6]. Говорят, сам Бальзак сказал: «J’ ai la soufflet, qui a été a Custine»[7], — добавил он, заметив недоуменный взгляд Федора. — И еще я тебе расскажу, — продолжал Григорович, почему-то оглядываясь и понизив голос. — Ты думаешь, отчего он вдруг так заторопился? О этом знаешь какой слух идет? Не знаю, правда ли, нет ли, а только рассказывают, будто он послал государю записку: «Господин де Бальзак-писатель и господин де Бальзак-дворянин покорнейше просит его величество не отказать в личной аудиенции», — на что тот будто бы ответил: «Господин де Бальзак-писатель и господин де Бальзак-дворянин могут взять почтовую карету, когда им заблагорассудится, и отбыть на родину».