Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

После выхода из училища многие молодые инженеры, и Николай Фермор в том числе, попали в Царство Польское на постройку крепостей. «Система самовознаграждения» практиковалась здесь весьма откровенно и была поставлена правильным образом, то есть начальник сам входил в соответствующие отношения с подрядчиком работ и поставщиками строительных материалов, а замет «прибыль» делилась на всех и выдавалась каждому вместе с помесячным жалованьем. И вот Николай Фермор уже при первом получении жалованья наотрез отказался от дополнительной, обернутой в особую бумажку, пачки денег, хотя она была куда толще пачки с казенным жалованьем. И не только отказался, но еще и обиделся!

Шидловский остановился и поочередно посмотрел на обоих мальчиков; и тон, и взгляд, и даже сама пауза свидетельствовали о том, что он относится к поступку Фермора вполне сочувственно.

— Ну, против товарищества идти тоже не годится, — вдруг сказал Миша. И Шидловский и Федя посмотрели на него с удивлением.

— Так что же, брать взятки? — Федя в негодовании вскочил, подступил почти вплотную к Мише.

— Не знаю… Он мог бы вообще отказаться… То есть от службы… — неуверенно сказал Миша.

— Так он в конце концов и сделал, — вмешался Шидловский. — Но послушайте, что дальше было. — И он живо, в лицах изобразил, как Фермор пожаловался, что его хотели испытать, как подбивал молодых инженеров образовать союз для взаимоподдержки в честности и бескорыстии; разумеется, над ним только смеялись. Впрочем, смеялись только сперва, а потом стали сторониться, некоторые же откровенно презирали его на прямолинейность и чувствительные нервы. Разумеется, ему осталось только попроситься на другую службу. На новом месте он стал работать так усердно, что поставил в неловкое положение своих товарищей, вовсе не желавших усердствовать. И всюду, где бы он ни служил, от него было только одно неудобство.

— Не понимаю, что вы находите в нем хорошего, — опять сказал Миша.

— Но разве не было людей, которые его любили? — спросил Федя. — Ведь были же люди, которым он нравился?

— Не знаю, — сказал Шидловский. — Знаю только, что сам он все больше разочаровывался в людях, уединился и никому не открывал своих дверей. Постепенно он совсем потерял интерес к службе и пришел к убеждению, что честному человеку вообще нельзя жить на свете. Между тем хлопотами родственников его признали душевно больным и отправили домой. В это время он уже действительно заговаривался и бормотал какие-то странности, — например, когда ему указывали, что в государстве есть сильные лица, которые могут установить порядок, он отвечал, что «они, может быть, и есть, но когда нужно, чтобы они значили то, что должны значить, тогда они ничего не значат, а это значит, что никто ничего не значит». В нем принял участие сам государь, определил ему врача и послал на своей счет лечиться за границу. По приказанию государя его отправили на самом удобном и комфортабельном пароходе «Александр», однако до места назначения не довезли: изверившийся в людях Николай Фермор бросился с палубы в море и нашел последнее успокоение и пучинах волн.

— М-да, невеселая история, — заметил Федя.

— Сам он во всем виноват, просто идиот какой-то, — упорствовал Миша.

На это Федя ничего не сказал, только пристально посмотрел на брата.

— Однако я далеко уклонился от темы, — снова сказал Шидловский. — Приношу вам свои извинения: просто я не мог удержаться, вспомнив рассказы об этих трех отщепенцах училища. Лично меня особенно волнуют первые два, нашедшие свое непосредственное предназначение в служении богу. Быть может, я последую их примеру.

— Скоро? — спросил Федя: он нисколько не удивился. Припомнились стихи Шидловского, его мечтательность и религиозная настроенность. Недаром среди оживленной беседы он вдруг задумывался, становился вялым и скучным; тогда казалось, что суетливая земная жизнь вдруг утратила для него всякий интерес.

— Не знаю…

Иногда Шидловский увлекал мальчиков на прогулку. Чаще всего это бывало по вечерам, после нескольких часов литературных «радений».

— Ну, а в заключение, — говорил он, — давайте побродим по Петербургу. Сейчас, в сумерках, он особенно хорош…

Обратно шли по шумному, широкому и прямому как стрела Вознесенскому проспекту, пролегавшему меж многочисленных Подъяческих, Мещанских улиц, Столярных, Прачешных и Глухих переулков.

Район этот — в нем ютились чиновники низшего и среднего ранга, торговцы и ремесленники — почему-то особенно привлекал Федю. По обеим сторонам проспекта тянулись большие, четырехэтажные «капитальные» дома, похожие на тот дом, в котором они остановились с папенькой, но только победнее и погрязнее. Он внимательно присматривался к встречным: сколько здесь угрюмых лиц, сколько бедняков, торопливо возвращающихся в свои углы с работы и промыслов! У всякого своя забота на лице, всякий живет своей обособленной жизнью…

За Мойкой и Екатерининским каналом Вознесенский проспект менялся, чувствовалось приближение центральных площадей города. Дойдя до Мойки, Федя оборачивался и смотрел на уходящую в туман, освещенную слабо мерцающими в сырой мгле фонарями улицу, на мрачные, грязные дома и сверкающие от сырости плиты тротуаров. Черный, как будто залитый тушью, купол петербургского неба довершал картину, которая почему-то глубоко волновала его. С удивлением думал он о том, что московские городские пейзажи никогда не вызывали у него таких чувств.

Когда подходили к Адмиралтейству, уже совсем стемнело. Огромная масса недостроенного собора неясно выделялась на мрачном фоне неба; еще дальше во мраке вставал освещенный снизу газовыми рожками Медный всадник.

— Какая величественная панорама! — воскликнул Шидловский, останавливаясь и с удовольствием ощущая долетавший с Невы влажный ветерок.

Федя долго всматривался в сгустившуюся пелену тумана, молчал.

— Каким-то… холодом веет! — отвечал он наконец. Еще не отдавая себе отчета в своем чувстве, он всей душой предпочитал живую, сложную, хотя и неприглядную, жизнь Вознесенского и смежных с ним улиц.

Они прощались с Шидловским у шумной Гороховой или Морской и шли домой.

Однажды — это было на другой день после прогулки — кто-то из товарищей по пансиону спросил Федю, где он был вчера вечером. Тот ответил, что бродил по Вознесенскому проспекту и прилегающим к нему переулкам.

— По Вознесенскому? — товарищ посмотрел на Федю большими, удивленными глазами. — А зачем?

И, не дождавшись ответа, добавил:

— По-моему, уж если гулять, то только по Невскому. По крайней мере, хороших рысаков увидишь. Разве не так?

Феде нечего было отвечать: он и сам не понимал толком, почему его нисколько не привлекает Невский, почему он равнодушен к рысакам, которыми еще так недавно восхищался вместе с Мишей.

Но он понимал не только себя, но и окружающих: по-прежнему мир был полон загадками. Впрочем, теперь ему уже стало совершенно ясно, что главная из них — люди.

Однажды он спросил Коронада Филипповича, знал ли он Брянчанинова, Чихачева и Фермора.

— Брянчанинова и Чихачева знал… Конечно, сейчас они в своем деле славу имеют, а кондукторы да офицеры были никудышные. По-моему, так: уж если себя к инженерному делу готовишь, так все остальное побоку. А уж если кого к божественному тянет, так нечего голову морочить ни себе, ни другим. Помню, как же: честь да святость. А только все это выдумки, одно отвлеченье от дела. И в училище от них только расстройство пошло, вот и Фермор этот… Правда, он после меня был, сам я не знал его, да говорят, кидался на всех, будто ядовитая муха укусила. Ну, случалось, и тихий был: тогда либо молчал, либо все, что на уме, кому попало выкладывал.

Федя не сомневался, что Коронад Филиппович — хороший, добрый человек. Но и Шидловский, несомненно, был хорошим и добрым; во всяком случае, в сознательной лжи ни того, ни другого не заподозришь так кто же из них прав, и что в действительности представляли собой «рыцари святости и чести»?

Вопрос этот относился главным образом к Брянчанинову и Чихачеву. К Фермору у него уже складывалось свое отношение. Правда, он не мог бы выразить его словами, но знал, что заброшенное в его душу зерно когда-нибудь прорастет; вот тогда все станет для него совершенно ясно.

31
{"b":"568621","o":1}