Пляска из жаркой избы выплеснулась на улицу, под окна. Юрка выскользнул из душных стен потный, ошпаренный — и к Маше. Анна притаилась за углом. Юрка, стуча себя в грудь, что-то доказывал. Егор — рубашка нараспашку до самого пупка — стоял раскорякой у крыльца и рвал мехи до отказа. Выкатилась из избы Аганька Сорок Языков, что-то шепнула Егору на ухо, тот кивнул и, смяв гам, сунул гармонь под плечо. Пляска сникла. Аганька звала гостей к столам: там жареную баранину поставили и четверти пополнили. Изба заглотнула вывалившуюся было наружу шумную ораву.
Маша и Юрка продолжали стоять, но выбежала из дома Аганька, схватила Юрку за руку, потащила за стол. Маша у двери остановилась, будто кто ей дорогу перегородил, наверно, ждала, когда Аганька Сорок Языков про нее вспомнит, но Аганьке самое главное гармониста не упустить.
Маша постояла, поглядела на солнце, должно быть, вспомнила, что дело к обеду, на полуденную дойку ехать, повернулась и пошла к новому дому Устиньи Миленкиной.
На другой день деревню облетела новость. Юрка Шувалов ночевал у Грошевых. Хитер Тимошка. Приезжал корреспондент районной газеты, Грошев расхваливал свою дочь. В газете напечатали фотографию Раи, статейку от ее имени. Складненькая была статейка, и сама Рая на фото складненькая. От улыбки и без того пухлые щеки стали круглее, ямочки на сдобных щеках придали девичьему лицу милую притягательность.
Складывалось так, как Анна задумала: угаснет слава Маши, отступятся от нее и приметные женихи. А то, что слава Маши пошла на убыль, Анна поняла, как только в газетах стало мелькать имя доярки Кутяковой из соседнего колхоза. Кутякова по примеру Антоновой обслуживает сорок коров, к тому же Кутякова заочно учится в сельскохозяйственном институте.
Одно тревожило Анну. Гога из Кузьминского приезжал молчаливый. И как-то молчком стал укладывать в баул свои вещи. Анна попыталась его остановить. Гога начал путано объяснять. Она слушала его и наливалась гневом, в ней сидело два зла: одно на сына, что выдался не в нее обличьем и на слово неохоч — скованный какой-то; другое зло на Машу — чего парня от себя отталкивает. Тешила мыслью: на худой конец, коли Маша совсем отвернется от Гоги, то времечко хотя бы выиграть: пока волынка тянется, глядишь, Гога от кузьминской разжени отстанет. Сыну сказала сдержанно:
— Подождал бы с той. Помяни мое словечко, от Мани скоро женишки отстанут, одумается она, тебе рада будет, горюшко мое.
— Ты с детства меня за руку держишь. Я не маленький! Я не хочу ждать! Я не хуже Маньки, — не говорил, а взвизгивал Гога.
— К той уходишь? — с горечью спросила Анна. — Чужого ребятенка растить?
— Может, она мне дороже Маньки. Не тебе жить!
— Гора, одумайся.
— Сватай Маньку, а то уеду к Насте.
Не время было затевать сватовство, но куда денешься, коли сыну так приспичило, видно, злыдня кузьминская вцепилась в него.
Для разговора с Машей подвернулся подходящий момент. Пшонкина услали возить кирпичи на стройку, доярки пешем топали к Барскому пруду. После обеденной дойки Анна как бы между прочим сказала, что в Малиновку давно никто не приезжал опыт перенимать, наверно, к Кутяковой повадились, ишь, какие переметные сумы — Маша почин сделала, другая его выглядела, к себе людей переманила. Где справедливость? Маша молчала.
По дороге домой отбила Машу от Нинки и Дуси.
— Ты, поди, на нас сердишься: про Кутякову калякаем. Не сердись, на всех сердиться, сердечушка не хватит, да у тебя все впереди. — Остановилась. — Ногу трет, поди, портяночка подвернулась. — Села на обочину, сняла хромовый сапог. — Что стоишь-то, садись, домой всегда успеешь — не семеро по лавкам ждут, да какой дом, коли в чужих людях живешь.
— Мне везде хорошо, — скрытно ответила Маша, но села.
Анна сняла с ноги портянку, пошевелила сопревшими пальцами.
— Твоя жизнь, миленькая, только начинается, а я зависть людскую полной меркой испила. Сколь наговоров перетерпела! Иии, не вспомнить, иии, не сказать! Пусть их лютуют, пусть к Кутяковой ездят, поди, Кутякова-то ненадолго. Замужняя она, не знаешь?
— Не знаю. Что о Кутяковой да о Кутяковой? Надоело.
— Ну, не стану. Я, дорогая детонька, несказанно рада за тебя, в горушку ты идешь, умные люди присказку сложили: не богат, да славен — тот же барин. Слышала я, ты коневскому шоферишке от ворот поворот показала. На богатство его не позарилась. Правильно сделала. Кем ты у него была бы? Рабой, прислугой, воли-волюшки тебе никакой. Одно времечко ко мне присватался мужичок из чужого села, до чего приглядчивый — до сей минуточки запамятовать не могу. Не пошла. Почему? Не желал он, чтобы я своей волюшкой жила, в золоченую клеточку хотел запереть. На работу пойти не моги — на тебя мужичье глазищи будут пялить. Ну и что, пусть пялят, тебе даже лестно, не уродина какая. Работы лишиться — себя уронишь перед людьми и мужем. Без работы женщине ныне цены нету. Ты работаешь, девонька, тебе цена не то, что Юрке-шоферишке. Вот оно как.
Анна сняла второй сапог, с наслаждением вытянула перед собой босые ноги.
— Я так скажу, в городу ты по родной сторонушке с тоски исчахнешь. Глянь, где сыщешь ты такое привольице, лесочки, перелесочки, полюшко милое, гляди не наглядишься. Бывало, в область позовут, денька три поживешь, иии, соскучишься по полюшку, по коровушкам, как будто годик цельный не видовала их, на свиданьице с ними не была. Ты тоже такая, как я. — Чуть было слезу не пустила — и вдруг: —Ты с Горкой как?
— Что с Горкой? — не поняла Маша.
— Ты разве, девушка, не замечаешь? Головушку он от тебя потерял, сохнет Горушка, как былиночка без дождичка, ой, как жалко, девушка.
— Я что-то не замечаю, чтобы он сох.
Анна посмотрела на нее пристально, вздохнула и, глядя на растение с острыми бледноватыми листьями, с черно-зелеными коробочками, сказала:
— Дурман где растет. Ты, наверно, особой любви ждешь. Эхе-хе, любовь что дурман. Девками мы с твоей матушкой были же такие, как ты. В девушках нам тоже нравились аленькие губки, румяные щечки, русые кудерки. А вышла девка замуж: раз муженек пришел пьяненьким, два, куражиться стал, под бока насовал — немилым чертом стал. Иии, глазоньки на тебя, проклятущего, не глядели бы. А глазоньки глядят — детишки от него пошли, деваться некуда. Живет бабенка, мается с любимым. Я, все говорят, живу с нелюбимым, — голос Анны зазвенел. — Скажи: кто хозяюшко в доме? То-то! Нет достаточна — и с любимым брань да ругань. Так я скажу. Что ты молчишь, молви хоть словечко?
— Я слушаю.
— Гору полюбить не грех: парень услужливый. Домик Калугин приходили из Нагорного покупать, я им отсоветовала, сказала, что червяк-точильщик завелся — грех на себя взяла. Я этот домик вам с Горушкой — подарочек к свадьбе. А? Сами хозяева. Я тебя не неволю, не тороплю, но парню ласковое словечко шепни, порадуй его.
— Тетка Анна, я замуж не собираюсь.
— Век в девках не просидишь. Чем Гора тебе не по нраву, он работничек добрый, послушный, в доме ты хозяйкой будешь, ты совсем не отказывай, — обмякло внутри у Анны, голос переменился, стал жалобный, просящий: — Ты, доченька, лишь надежду ему дай, а так поближе с ним будь, может, понравится Горушка. Что передать-то: пусть подождет до мясоеда?
— Жените Гогу, тетя Анна, девчонок много, кроме меня.
— Отказываешься? Ну, воля твоя.
Маша не ждала, пока Кошкина обуется, да Анна и не держала ее подле себя.
Гога поджидал мать в палисаднике.
— Ну как?
— Не торопись, не горит, сразу такое не делается.
— Жди уж ты, а я не хочу, — сказал Гога, когда они вошли в дом. Он достал из-под кровати объемистый баул.
Решительность сына ошеломила ее. Она, опершись о края стула, пыталась поднять отяжелевшее тело и не могла. Перед глазами, по рассказам того же Гоги, стояла маленькая избенка кузьминской Насти. Сама Настя на пять лет старше Гоги, у нее ребенок, мать-старуха, Анна ее знала. «Гора характером уступчив, — горевала Анна, — запрягут они его и поедут». Пересилила боль, сказала просяще: