Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Толстого тепло, сердечно приветствовали. В ответ он произнёс речь:

   — Милостивые государи! Честь, которую вы мне оказываете, так велика и неожиданна, что я прошу вашего снисхождения, если не умею выразить, как бы желал, всей моей признательности.

Ваше внимание, милостивые государи, тем более драгоценно для меня, что оно относится столько же к моей литературной деятельности, сколько к тем задушевным убеждениям, которые я не раз старался ею выразить.

Все внимательно слушали. И вдруг то один, то другой из сидевших за столом живо переглянулись, когда граф продолжил:

   — Я счастлив, что убеждения эти сходятся с вашими. Они заключаются в сознании, что все мы, сколько нас ни есть, — от высоких сановников, имеющих под своим попечительством целые области, до скромных писателей — не можем лучше содействовать начатому нашим государем преобразованию, как стараясь, каждый по мере сил, искоренять остатки поразившего нас некогда монгольского духа, под какою бы личиною они у нас ещё ни скрывались.

На всех нас лежит обязанность по мере сил изглаживать следы этого чуждого элемента, привитого нам насильственно, и способствовать нашей родине вернуться в её первобытное, европейское русло, в русло права и законности, из которого несчастные исторические события вытеснили её на время.

Лица, внимающие ему, были солидные и почти совсем молодые, с осанкой величественной и гордой посадкой головы и с выражением пылкого, почти юношеского вдохновения. И что особенно бросилось в глаза — здесь, в своеобразной столице Новороссии, в Российской Италии, как называли Одессу совсем недавно, в бытность графа Воронцова, поражало обилие лиц не только русских или украинских, но немецких и греческих, итальянских, румынских и турецких, болгарских, польских... И как же счастливо вспыхнули многие из них, когда Толстой, заключая свою речь, произнёс:

   — Во имя нашего славного прошедшего и светлого будущего позвольте мне, милостивые государи, выпить за благоденствие всей Русской земли, за всё Русское государство, во всём его объёме, от края и до края, и за всех подданных государя императора, к какой бы национальности они ни принадлежали!

Уже в вагоне, вспоминая свою речь, он радовался тому, что высказал в самом деле искренние и задушевные свои убеждения, не сводя притом их к выражению мелких обид и оскорблений. Но он ещё не знал, какую бурю вызовут вскоре его вроде бы безобидные слова.

19

Квартира Каткова помещалась в том же казённом университетском доме на Страстном бульваре, что и его издательские конторы. Однако если вход в «Московские ведомости» и «Русский вестник» был с парадного подъезда, в жилые помещения Михаила Никифоровича путь вёл через большой грязный двор. Там следовало отыскать маленькую тёмную дверь, по узкой чёрной лестнице добраться до другой, обитой разорванной клеёнкой, и очутиться в каморке, где дежурил обычный сторож, который и докладывал о посетителе.

В квартире Каткова Алексей Константинович никогда не бывал. Михаил Никифорович, благоговевший перед людьми высшего общества, не приглашал домой таких авторов, как граф Толстой, а принимал их в служебном кабинете, обставленном хотя и строго, но с намёком на то влиятельное положение, которое он, Катков, занимал в издательском мире. Его «Московские ведомости», поддерживаемые правительственными кругами, считались ведущей газетой не только в Первопрестольной, но и в Петербурге. Посему и кабинет выглядел соответствующим образом — отделанный мрамором камин, дорогая хрустальная люстра, устланный коврами пол.

Едва Толстой объявился в дверях, как Михаил Никифорович подскочил к нему и, задрав вверх голову, поскольку был небольшого роста, приветливо обласкал гостя взглядом своих водянисто-голубых глаз.

   — Ну наконец-то, граф, — произнёс он хорошо поставленным голосом бывшего университетского профессора, — а то уж я забеспокоился: не обиделись ли? Я и Болеслава Михайловича не однажды просил напомнить вам, что есть ещё «Русский вестник», кроме «Вестника Европы», куда вы изволите в последнее время отдавать свои произведения. А ведь не кто иной, как я, был крестником вашего «Ивана Грозного», когда вы его ещё впервые вывели в романе «Князь Серебряный».

   — Так я что! — развёл руками Толстой. — Моё дело предлагать товар, а ваше — покупать или отвергать. Естественно поэтому, что я предлагаю свои творения тому, кто их принимает.

Журнал Каткова действительно первым познакомил читателей с Иваном Грозным Толстого, напечатав «Князя Серебряного». И «Смерть Иоанна» сразу после окончания автор направил в то же издание, приписав в письме, как и при посылке романа: «Никакого ценсурного изменения или усечения я не желаю... Для успокоения ценсурной совести могу сказать Вам, что «Смерть Иоанна» была читана императрице, которая её очень одобрила».

Рукопись тогда Катков вернул, извинившись, что не может заплатить четыре тысячи рублей за менее чем три тысячи стихов, как ставил условием Толстой. Вероятно, непомерным оказалось требование автора. Но ведь и другие вещи отверг затем издатель. Может быть, не только кошелёк, но и патриотическое сердце Михаила Никифоровича оказалось не владу с антимосковскими, открыто европейскими балладами, которые охотно печатал Стасюлевич? Недаром и сейчас сам Катков уже названиями журналов подчеркнул их противостояние: один «Вестник» — «Русский», другой — «Европы».

   — Что ж, я готов вам прислать мои новые вещи с тем условием, что вы будете, как и все, платить мне хотя бы по рублю за стих, — сказал Толстой.

   — Ловлю на слове, — быстро глянул снизу вверх Катков. — Говорят, вы закончили «Царя Бориса», новую драму? Так вот прошу непременно её передать мне. Или, как и «Царя Фёдора», вы уже запродали её Стасюлевичу?

   — Каюсь, Михаил Никифорович, «Бориса» пообещал Михаилу Матвеевичу. Где же вы раньше были?

   — Верно говорится — кто смел, тот и двух съел! — сокрушённо покачал головой Катков. — Так всегда: печёшься о родной русской литературе, а те, кому она чужая по чувствам и даже по крови, — норовят из-под самых рук...

Вот она, наша российская манера спорить и отстаивать свою точку зрения: вместо серьёзных деловых аргументов — брань, а то и донос. Совсем недавно Маркевич, выступив в «Современной летописи» против взглядов Стасюлевича на школьную реформу, не ограничился полемикой по существу, а бросил намёк на политическую неблагонадёжность своего оппонента: «Не будем касаться не зависящих от него обстоятельств, по которым он находится вне университета». Но ведь многим известно: Стасюлевич в 1861 году вместе с другими честными профессорами Петербургского университета подал в отставку в знак протеста против действий правительства в связи с происшедшими тогда студенческими волнениями. Да ещё тут же, в статье, как сейчас и Катков, — намёком о польской принадлежности Стасюлевича.

Предъяви ты своему противнику обвинения по существу спора, даже вцепись по этому поводу ему в горло — только не прибегай к сплетням и доносам! Это всё равно что, рассуждая о какой-нибудь картине, написать, что она плоха оттого, что художника отвлекали частые посещения какой-нибудь Мальвины Карловны, которой он недавно подарил браслет, купленный в английском магазине за сто пятьдесят восемь рублей — сумму, вручённую ему женой для уплаты долга тестя, который занял эти деньги шесть лет назад для поездки куда-нибудь в Старую Руссу... Вот вам логика наших господ, когда они берутся отстаивать свои взгляды! Того и гляди, Катков сейчас, заведя речь о моём тосте в Одессе, назовёт меня не более и не менее как предателем!

Честно говоря, сразу после своей речи Толстой подумал, что «Московские ведомости» тут же не преминут откликнуться в духе своего густо-псового патриотизма. Но купил по дороге один, другой нумер — ни слова! Потому и решил, возвращаясь домой в Красный Рог, заглянуть на денёк в Москву.

Неужели одесские события до Каткова не дошли? Как бы не так — его корреспонденты чуть ли не во всех городах России. И если в газете ни строчки и теперь, при встрече, ни намёком, ни словом о происшедшем — значит, есть у Каткова какой-то смысл. Но какой, если многие провинциальные газеты сообщили о речи и даже в дороге пошли пересуды?

102
{"b":"565723","o":1}