Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Важный господин, подсев в вагон к Толстому где-то между Харьковом и Курском, достал из кармана какую-то местную газетку и принялся рассуждать вслух:

— Не читали? Граф Алексей Толстой, сообщают, вздумал на обеде в одесском клубе заступаться за каких-то там инородцев. Выходит, и мы, великороссы, и они, всякие там чухонцы, армяне и полячишки, вместе считаемся полноправными членами православного государства? Да никак нельзя допустить в могучем Русском государстве разных инородных национальностей! Вы со мной не согласны?

Следовало, конечно, представиться, прежде чем вступать в разговор, но собеседник так оказался переполнен впечатлениями от газетного сообщения, что позабыл о приличиях. Толстому же вовсё было не с руки открывать себя в щекотливом разговоре, но и упустить возможность узнать стороннее мнение не хотелось. Потому он, продолжая внезапно возникший разговор, тут же возразил собеседнику:

   — Вы говорите: разных национальностей в государстве допустить нельзя? Однако не кажется ли вам, что вы смешиваете государства и национальности, тогда как любой лексикон скажет вам, что это — разные вещи. Нельзя допустить в одной державе разных государств, но не от нас зависит допустить или не допустить национальностей! Армяне, подвластные России, будут армянами, татары татарами, немцы немцами, поляки поляками.

Собеседник округлил глаза:

   — Это же как изволите вас понимать? Вы — за то, выходит, чтобы все они и говорили на своих языках, и имели собственные школы, а затем нас, православных, онемечили, обармянили и ополячили? Вы помните восемьсот шестьдесят третий год, к чему тогда привело заигрывание с поляками и потакание их претензиям? А мне пришлось в ту пору служить в армии в Западном крае. Там такое поднялось — своё государство потребовали поляки! И если бы не решительность генерал-губернатора Михаила Николаевича Муравьёва-Виленского, светлая ему память, да твёрдость нашего императора, неизвестно, чем бы кончилось.

Чего другого, но той «решимости» Толстой не мог забыть. Острой болью пронизала его тогда весть о страшной судьбе Сераковского, того чистого и благородного Зыгмунта, с которым всего каких-нибудь два года до того он встречался в доме Герцена в Англии. Возвратившись с конгресса в Петербург, Сераковский опубликовал в «Морском сборнике» статью «Извлечения из писем о военно-уголовных учреждениях главнейших европейских государств». В статье с присущей ему энергией он обстоятельно и убедительно доказал необходимость уравнения в правах нижних чинов. А в апреле 1863 года вышел правительственный указ об отмене в армии и на флоте телесных наказаний.

Но надо было случиться такому — заступник забитого несправедливой муштрой солдата, поборник справедливости, — он, тяжело раненный, с перебитыми рёбрами, был схвачен на поле боя и, лишённый милосердия и всяческой помощи, заточен в каземат.

Мог ли он, поляк, не поддержать своих братьев, которые в самом начале 1863 года поднялись за свою свободу против позорного, унижающего их национальное достоинство российского гнёта? Рано подняли народ организаторы восстания, не успели своё стремление к вольности по-настоящему связать с помыслами лучших русских людей, понимавших, что без поддержки России Польше не разбить своих оков. Но поздно было Зыгмунту вспоминать предупреждающие слова Герцена, когда фитиль оказался зажжённым и пламя уже устремилось по нему к пороховой бочке.

В ту пору даже в самих российских правительственных верхах произошёл раскол по поводу того, как поступать с повстанцами. Великий князь и генерал-адмирал Константин Николаевич, спешно назначенный наместником в царство Польское, вместо того чтобы явить собою твёрдую власть и сразу же обозначить пределы терпимости, дабы энергично пресечь всякое проявление польской самостоятельности, на что рассчитывали многие, окружавшие российский трон, поступил совсем по-иному — стал прислушиваться к польским требованиям. За предоставление полякам более широких прав и свобод выступили и министр внутренних дел Валуев, и шеф жандармов Долгоруков, и генерал-губернаторы в Вильне Назимов и в Киеве князь Васильчиков, петербургский генерал-губернатор князь Суворов. Но перепуг при дворе оказался настолько велик, что император, не одобряя в душе крайних мер, всё же поддался панике и назначил в Вильну Муравьёва.

В своё время Михаил Муравьёв, как и его брат, полковник гвардии Александр Николаевич, оскорблённый в манеже императором Александром Первым, принадлежал к самым начальным декабристским организациям. Но если старшего брата Николай Первый наказал ссылкою в Сибирь, младший был прощён. Он не только изменил своим пылким юношеским убеждениям — оказался рьяным крепостником и противником освобождения крестьян. А приняв должность Виленского, гродненского, ковенского и минского генерал-губернатора и командующего военным округом, до конца выразил подлинную свою суть. «Я не из тех Муравьёвых, которых вешают, а из тех, кто сами вешают!» — заявил он.

Виселицы и впрямь возникали на всём пути следования Муравьёва по дорогам Западного края. Прибыв в Вильну, он тут же навестил тяжело раненного Сераковского и предложил ему выдать своих товарищей и такой ценой купить собственную жизнь.

В Европе поднялась буря возмущения, особенно среди военных, которые хорошо знали Зыгмунта — блестящего офицера Генерального штаба и талантливого военного публициста. Требования о помиловании посылались к царю чуть ли не из всех губерний России. Валуев, Долгоруков, Суворов, даже члены царской семьи и конечно же Алексей Константинович Толстой убеждали императора прекратить жестокие расправы.

Пятнадцатого июня Сераковскому было разрешено свидание с женой. Толстому в подробностях рассказывали, как это происходило. У кровати — стол, за которым члены суда, в дверях — шестеро солдат, столько же — в коридоре. «Боже, тебя даже не предупредили о том, что наше свидание — последнее!» — воскликнул Сераковский, посмотрев на любимую Аполлонию.

Комендант обратился к ней: «Августейший государь возвращает вашему мужу свои милости, чины, почести и посты при условии, выдвинутом генерал-губернатором Муравьёвым: открыть имена лиц, принадлежащих к Национальному правительству. Ваш муж отклонил монаршую милость, не назвал имён, и, если вы не повлияете на него, он погибнет позорной смертью на виселице».

Сквозь рыдания Аполлонии Зыгмунт, собрав последние силы, произнёс: «Я предпочитаю умереть чистым и незапятнанным. И, даже стоя под виселицей, я буду протестовать против варварства и беззакония, с которыми расправляются со мною».

Герцен в «Колоколе», вспоминая свои встречи с Сераковским, писал: «Не думал я, что передо мной будущий мученик, что люди, для избавления которых от палок и унижения он положил полжизни, — своими руками его, раненного, его, не стоящего на ногах, вздёрнут на верёвке и задушат... У кого правильно поставлено сердце, тот поймёт, что Сераковскому не было выбора, что он должен был идти со своими!.. И такая казнь!»

Эти слова своею подписью мог бы скрепить и Толстой. И он, став тогда при дворе одним из центров целой группы недовольных Муравьёвым, добился у царя отставки генерала-вешателя...

Теперь перед ним в вагоне сидел человек, который не только служил в войсках Муравьёва и сам, вероятно, расправлялся с непокорными, но и сейчас, спустя время, не переменил своих тогдашних взглядов.

Кто он — бывший поручик, штабс-капитан? — смотрел на возбуждённую физиономию соседа Алексей Константинович. Не всё ли равно, и разве мало таких, кто убеждённо верит в силу кнута и палки, полагая, что лишь этими средствами можно добиться единства России.

...Он говорил, что мавры и мориски
Народ полезный был и работящий;
Что их не следовало гнать, ни жечь;
Что коль они исправно платят подать,
Го этого довольно королю...
Что если бы сравняли всех правами.
То не было б ни от кого вражды.
103
{"b":"565723","o":1}