Литмир - Электронная Библиотека
A
A

15

Ещё далеко было до того момента, когда поднятый собаками и егерями огромный, разъярённый тревогой матёрый зверь с седым, вставшим дыбом загривком выберется из берлоги и, привстав на мохнатых, толстых лапах, двинется на ощерившихся стволами ружей стрелков.

Но в каждом охотнике, кто во имя этого мига в полночь выехал из тёплого и уютного города и теперь прикорнул в течение двух-трёх часов в железнодорожном вагоне, — уже жил лихорадочный, пожирающий все другие желания и стремления азарт поединка.

Император Александр Николаевич — в шароварах и тёплых сапогах, но без нательной рубахи — быстро спустился по ступенькам вагона и, схватив полные пригоршни снега, стал быстро, с удовольствием растирать разом покрасневшее мускулистое тело.

Толстой тоже был здесь и, приняв снежную ванну, тёр спину, руки и грудь большим мохнатым полотенцем.

Рассвет только проступил, и над станцией Бологое, между Петербургом и Москвой, где стоял сверкающий синим лаком царский вагон, к небу поднимались белые паровозные дымы и изредка раздавались приглушённые расстоянием свистки маневровых локомотивов и звуки медных, похожих на охотничьи, рожков стрелочников и составителей поездов. А вокруг, насколько охватывает взор, лежала чистая снежная целина, отороченная на горизонте черневшей издали гривой леса. В сотне шагов от путей нетерпеливо вспенивали копытами снежный наст запряжённые в крытые возки кони, и царские кучера, одетые в длиннополые тулупы, важно прохаживались рядом.

Ах, как приятно бодрил колкий морозный воздух, как вкусно похрустывал снег под сапогами, как при одном виде впряжённых в сани и осёдланных верховых лошадей сердце наполнялось предчувствием движения, скачки, погони и острой, смертельной схватки и как душа наслаждалась полнотой жизни, вдруг разлившейся по всем мускулам!

Не слишком ли он усложнил своё недавнее положение придворного, не зря ли так настоятельно добивался отставки с должности флигель-адъютанта? Вот же и теперь, уже свободный как ветер, он тем не менее доволен, что вновь — рядом с государем. Что ж изменилось?

Если признаться честно, он не слишком был обременён служебными обязанностями, последнее время находился даже в бессрочном отпуске и дежурить как флигель-адъютант обязан был, когда находился в столице. Да и те редкие дежурства походили не на обузу, а скорее на подобие развлечений: можно было лишний раз переброситься приятными фразами с императрицей или сёстрами Тютчевыми, встретить иных, давно не попадавшихся на глаза знакомых, наконец, даже слегка подразнить кого-либо из падких на лесть вельмож, распустивших павлиньи хвосты и торчащих у дверей императорского кабинета.

И всё же отсиживание в приёмной, где на столе камер-фурьерский журнал[49], который он обязан заполнить, отточенная стопка карандашей, серебряная песочница на львиных лапах, у дверей подобострастный — на ушко — шёпот лакеев, важных, как генералы, и генералов, угодливых, как лакеи, — всё это было не по нём, всё раздражало.

Досужие умы подсчитывали: что выиграл и что проиграл граф, забалованный друг царя? И выходил один чистый проигрыш — ни с того ни с сего взял и отказался от дворцового жалованья, полагавшегося ему, можно сказать, ни за что.

Что ж, они были правы — от этого расчёта, расцениваемого ими как счастье, он и отказался. Он хотел быть именно чистым и совестливым в их жадных и всё подсчитывающих глазах, а более — хотел быть честным перед своею совестью, хотел стать не только нравственно; но и внешне свободным и независимым. И не потому ли нынче утром в его сердце — бескрайняя радость, ощущение простора и подлинной воли!

Кто-то из верховых, видно, чтобы дать движение нетерпеливому коню, поднял его с места в галоп, и конь, осыпая себя и ездока снежной пылью, понёсся по вычищенной накануне и уже накатанной дороге.

Они сидели в вагоне за столом, и Толстой, показав царю на всадника через стекло, задорно продекламировал:

В роскошном просторе пустынных лесов
Ездок беззаботно несётся.
Он весел душою, он телом здоров,
Он трубит, поёт и смеётся...
Привольно дышать на просторе ему,
Блестят возрождением взоры.
И душную он вспоминает тюрьму,
И в лошадь вонзает он шпоры.

   — Романтические стихи, в духе былых сочинений Жуковского, — приятно грассируя и улыбаясь, произнёс император. — Если я не ошибаюсь, Алёша, перевод из Гейне — «Ричард Львиное Сердце»?

   — Совершенно верно, ваше величество, — обрадовался Толстой. — Именно эту балладу об английском короле, вырвавшемся из австрийского плена когда-то в начале двенадцатого века, я и пытаюсь теперь переводить.

   — Что ж, она вполне созвучна твоему нынешнему состоянию, — снова улыбнулся Александр Николаевич. — Полагаю, ты не можешь быть мною недоволен: я внял твоей логике художника и — ты знаешь об этом — всегда искренне буду рад твоим литературным успехам. А что сейчас вообще нового в нашей русской литературе? Как тебе известно, я по мере возможности слежу за новинками, но, может, что-то упустил?

   — Появились новые романы Тургенева и Гончарова — вы с ними знакомы, конечно, затем мог бы упомянуть прелестные стихи Фета... Но если угодно знать моё искреннее мнение, которое я обещал всегда высказывать вам прямо и без обиняков, русская литература надела траур по поводу несправедливого осуждения Чернышевского.

Рука императора резко скомкала крахмальную салфетку:

   — Я так и предполагал, что ты об этом мне рано или поздно напомнишь.

   — Простите, ваше величество, но вы правы — я не мог смолчать. Процесс над литератором Чернышевским лишь оттолкнёт мыслящих людей.

Глаза царя, только недавно излучавшие доброту, подёрнулись стылостью, так напоминавшею взгляд Николая Первого.

   — Ты прекрасно знаешь, Толстой, что не я его судил. Наоборот, я вручённой мне властью приговор Сената сократил наполовину. Но если судьи нашли в его действиях злоумышление, значит, наказан за дело.

   — А разве было «дело»? Перехваченное письмо Герцена и Огарёва в Россию, в котором Чернышевский лишь упоминается? — осмелился возразить Толстой.

   — А призывы к барским крестьянам бунтовать? И это — после того как вышел мой манифест о свободе! Зачем же так — под руку? Это, кроме всего, — непорядочно и невоспитанно. Впрочем, о какой воспитанности может идти речь у этих семинаристов и разночинцев? Обидно другое — как может становиться на их сторону граф, российский аристократ? Прошу тебя, Толстой, больше никогда не напоминать мне о Чернышевском...

Кажется, всего раза два или три они и встречались — то ли в самой конторе «Современника», толи на квартире у Некрасова. Запомнилось лишь, что и там, и там, в прихожих — чучела зверей, некрасовские охотничьи трофеи. Однажды в этой полутьме, пропахшей пылью и лежалыми бумажными тюками, они и столкнулись.

И впрямь в лице и во всей фигуре литературного критика было что-то семинаристское — постное и непривлекательное. Но когда он начинал говорить, угадывались резвый и резкий ум, глубокая начитанность и образованность.

Статьи его в «Современнике», как и диссертация об искусстве, содержали, на взгляд Толстого, немало схоластического, но попадались мысли, которым нельзя было не отдать должного. Так, можно было принять высказывание автора о том, например, что «человечество идёт к учреждению всеобщей ассоциации, основанной на любви». Сказано, конечно, не ясно и, скорее всего, по поводу «ассоциации» надуманно, но далее мысль была понятнее: «Человечество идёт к тому, чтобы каждый получал по своей способности, а каждая способность по своим делам».

вернуться

49

Камер-фурьерскии журнал — регулярные записи дворцовых церемоний и быта царской семьи, которые вёл камер-фурьер (придворный чиновник 6-го класса).

91
{"b":"565723","o":1}