Литмир - Электронная Библиотека
A
A

«Я назвал их и сказал, что появился один новый прозаик по имени Маркевич и написал отличную вещь — «Типы прошлого». Герцог тотчас записал в бумажник название романа и автора, и, когда я ему сказал, что этот Маркевич хотел сюда приехать, он вскрикнул: «Прошу вас, любезный друг, телеграфируйте ему немедленно, что я приглашаю его приехать как можно скорее и что я буду очень доволен с ним познакомиться». Это сущая правда, я так и сделал — телеграфировал Болеславу и написал о моём разговоре с великим герцогом жене».

— Софи, Софочка! — позвал Толстой в полуоткрытую дверь. — Будь добра, зайди к нам. Помнишь, я тебе писал из Веймара, как великодушен оказался Карл Александр к Болеславу Михайловичу. Я как раз сейчас вспомнил об этом и решил рассказать о разговоре с великим герцогом нашему дорогому гостю, зная, как ему будет лестно это услышать.

18

Предрассветный час — сумрачен и зябок. Но как приятно распахнуть дверь на балкон и вдохнуть терпкого настоя трав, хвои, грибов и Бог знает каких ещё ароматов, которыми наполнены окрестные леса и луга!

По ту сторону, за озером, один за другим зажигаются огни в деревне, вовсю поют петухи, будто они обязаны это делать по контракту с неустойкой. А на кухне повар Денис и кухарка Авдотья затопили печь. Хорошо! Так бы и прожил здесь всю жизнь, совершенно не интересуясь тем, что сейчас там, в Петербурге, Венеции, Риме, Париже...

Давеча попалась в руки старая французская газета, расписывающая какие-то политические акции Наполеона Третьего. А какое мне дело до него, да и существует ли вообще на свете этот французский предводитель? Я знаю, что есть Денис, есть Авдотья, и мне этого достаточно. Кто-то скажет, что подобное убеждение гнусно — а что мне до этого? Чёрт побери и Наполеона Третьего, и даже Наполеона Первого! Если Париж стоит обедни, то Красный Рог со своими лесами и медведями стоит всех Наполеонов, как бы их ни пронумеровали!

Скверно только одно — головные боли продолжаются уже не часами, а сутками, и только порой крепкий чай да свежий воздух, пахнущий хвоей, хоть на короткое время снимают страдания.

Всюду — в комнатах и коридорах — кадки с водой, в которых сосновые ветки, а на письменном столе — спиртовка, чайник, чашечка с блюдечком и ситечком. Слава Богу, всё на месте. А до недавнего времени Михайло ночью то чайник, то блюдечко стащит и унесёт к себе. Да благо бы сам любил чай, а то ведь все из подражания хорошему тону, как он его понимает. Чтобы, значит, и у него на столе было как у господ.

Михайло человек тонкий, с фантазией, поступать любит не просто в соответствии с указаниями, как другие лакеи, а по понятиям души. Я ему говорю: «Михайло, разбуди меня завтра в_восемь часов». — «Слушаюсь». Просыпаюсь в десять. «Михайло, зачем ты меня не разбудил?» — «Да я-с вошёл ровно в восемь часов, только как вы изволили спать, то я разбудить и не решился!»

Уезжая как-то из Красного Рога, я велел ему положить мне три рубашки и соразмерно прочего белья. Доехал до границы не останавливаясь и в первом же отеле решил переменить бельё. Раскрыл мешок и нашёл в нём три рубашки и... шестнадцать пар носков. В другой раз, за час до отъезда, я спросил его: «Михайло, ты не забыл положить в сундук белые галстухи?» — «Никак нет-с, я белых галстухов не клал, но всё равно — я положил большой белый шерстяной кашне».

Соня Хитрово, племянница Софи, без ума от его образованных приёмов. Дело в том, что у неё слуги — братья славяне без всяческих манер, — например, докладывают: «Пришла какая-то мадам!» — а мадам говорят: «Ну, ну, входи, входи!» Этого, конечно, Михайло не сделает, а скажет: «Пришла мадемуазель такая-то», а ей: «Же ву при, шпациренци герейн» — то есть на смеси французского с немецким — «прошу вас, прогуляйтесь сюда».

Ни за что бы не решился подложить Соне свинью, но уж так и она, и сам Михайло просился с нею в Константинополь, что сжалился над обоими. Но, видит Бог, я честно предупредил Соню обо всех художествах Михайлы. Однако очень за него рад, он будет получать двадцать пять рублей вместо восемнадцати...

Отныне к чёрту все сборы и поездки! Глоток-другой свежего чая и настоя хвои — и можно пускаться в путь в ту благословенную страну, которая зовётся Древней Русью и в которой когда-то мы всё ещё не были отатарены и слыли чистыми европейцами!

Ах, какие славные выписки прислал «старче доблий» — знаток древнейших времён не хуже самих составителей летописей, профессор Николай Иванович Костомаров — о замужестве дочерей Ярослава, что так и просятся в балладу!

У русского князя Ярослава было три дочери — Елизавета, Анна и Анастасия. Анна вышла замуж за Генриха Первого, короля Франции, который, чтобы посватать её, послал в Киев епископа Шалонского Роже в сопровождении двенадцати монахов и шестидесяти рыцарей. Третья дочь, Анастасия, стала женой короля Венгрии Андрея. К первой же, Елизавете, посватался Гаральд Норвежский, тот самый, что воевал против Гаральда Английского и был убит за три дня до битвы при Гастингсе, стоившей жизни его победителю. Звали его Гаральд Гардрад, и так как он тогда находился ещё в ничтожестве, то и получил отказ. Сражённый и подавленный своей неудачей, он отправился пиратствовать в Сицилию, в Африку и на Босфор, откуда вернулся в Киев с несметными богатствами и стал зятем Ярослава.

Дело происходило в 1045 году, за двадцать один год до битвы при Гастингсе. Так и назову свою балладу — «Песня о Гаральде и Ярославне».

Эгерия одобрила первые строфы, которые удалось сложить:

Гаральд в боевое садится седло,
Покинул он Киев державный.
Вздыхает дорогою он тяжело:
«Звезда ты моя, Ярославна!..»

Не так давно пришло ему в голову назвать Софи Эгерией. Как и жена легендарного римского царя Нумы Помпилия, она для него подлинная советница, наставница и защитница. Но как же он мог в своих увлекательных, самозабвенных скитаниях по Древней Руси забыть о страданиях своей «звезды Ярославны»? Собственные недуги он научился терпеть, но можно ли не думать об усиливающейся бессоннице и больных глазах той, кто ему дороже жизни? И как ни не хочется, но надо укладывать чемоданы. Говорят, в Одессе искусные глазные врачи.

   — На этот раз мы поменялись с тобою ролями, — прикрыв глаза от яркого солнца широкими полями шляпы и опираясь на руку мужа, Софья Андреевна мелкими, неуверенными шажками ступала по мощённым камнем тротуарам Одессы.

   — И всё же ты — мой вечный и единственный поводырь, Эгерия, — наклонился он к жене. — С тех пор как когда-то вернула меня здесь к жизни.

Солнце светило и грело, наверное, как и в ту, военную, весну. Однако почему-то менее всего вспоминались те дни, когда над ним и его однополчанами витала смерть. Наоборот, в воздухе, казалось, было разлито что-то радостное, лучезарное, будто пронизанное поэзией.

Наверное, родилось это ощущение в первый же день, когда на Дерибасовской они зашли в невзрачную, окрашенную белою клеевою краскою кофейню Перейфера и Толстой обрадованно узнал всё ещё сохраняемый на стене из мягкого одесского камня след от железной палки Пушкина. Сюда каждый день поэт приходил «кафе тринкен», как говорил хозяин заведения, и оставил эту метку для потомков.

А вот два окна на втором этаже дома барона Рено, на углу Ришельевской, из которых, опять же по легенде, высовывалась курчавая голова Пушкина и он кликал стоявших внизу извозчиков, которым оставался должен в дни безденежья.

Толстые сняли комнаты в ришельевской гостинице, содержавшейся Отоном. Здесь порция любого блюда, как раньше, стоила пятнадцать копеек, самые крупные устрицы — рубль за сотню. По сравнению с Петербургом и даже Москвой — дешевизна, хотя заведение Отона считалось самым роскошным. Говорят, и эту ресторацию посещал Александр Сергеевич, также частенько обслуживаемый хозяином в долг.

100
{"b":"565723","o":1}