Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Уж коль бы он начал с ней говорить, непременно высказал бы и то, что много лет скрывал даже от самого себя, что хотел и не мог забыть: не только её сын, Алексей Плещеев, но и он, изрядно поживший и немало повидавший на своём веку, был жертвой того самого строя, которому он был обязан служить, не щадя своего самолюбия и даже собственной жизни. Но разве возможно было высказать всё это раздавленной горем и униженной бесправием одинокой женщине?

Лишь когда она вышла, генерал тут же вызвал дежурного офицера и приказал тому немедленно донести командиру батальона: отпустить рядового Плещеева из казармы в город на столько суток, на сколько тот пожелает, и для него и его матери на время её пребывания в Оренбурге тотчас сыскать квартиру поприличнее.

После свидания с матерью Плещеев прямых послаблений по службе не получал, но зато его по распоряжению штабных офицеров частенько стали посылать с какими-то поручениями на Кочёвку, где находилась дача генерал-губернатора. Генерал принимал у него пакеты, но не отпускал назад. Однажды даже пригласил за стол и попросил прочитать стихи, которые тот писал. Стихи понравились, и генерал провёл смущающегося худого солдата в свою библиотеку. Там были книги, в которых ему позволено было рыться.

О чём думал в такие встречи генерал? Наверное, о Пушкине, который когда-то сидел в этих креслах, о Бестужеве-Марлинском, которого хотел перевести с Кавказа. И вновь перед ним сидел поэт, попавший в беду, потерявший, казалось, все за свои убеждения и мысли: дворянство, свободу, честь. Что он мог сделать для него и заметил бы он несчастного поэта сам, без визита матери?

В степи тянул ненавистную солдатскую лямку немолодой, со слабым здоровьем Шевченко, выслуживался до первого офицерского чина отправленный сюда под ружьё по лживому доносу Зыгмунт Сераковский, человек отважного и нежного сердца... И каждый из этих несчастных был под особым надзором самого императора.

И всё же нельзя было упустить хотя бы малейшую возможность что-либо сделать для попавших сюда не по своей воле. За Шевченко он попробовал просить ещё находясь в Петербурге. Прибыв сюда, намеренно послал в новопетровское укрепление, куда до него загнали Шевченко, нового командира, на которого мог положиться как на человека порядочного. Плещееву — правдами и неправдами — мог бы тоже скрасить несчастное житьё. Но открывалась перед молодым солдатом возможность, которую получали отдельные счастливцы, — в бою или сложить голову, или получить производство в офицеры.

Батальоны готовились к полуторатысячевёрстному походу в степь и штурму кокандской крепости Ак-Мечеть. Плещеев подал рапорт и был зачислен в передовой отряд.

Двадцать пятого мая восемьсот пятьдесят третьего года Алексей Плещеев, двадцативосьмилетний поэт, в числе солдат четвёртого батальона выступил из уральского укрепления. Две тысячи пехотинцев и четыре тысячи конных двинулись вглубь киргизской степи. Шестьдесят семь суток длился поход мёртвой пустыней. Солнце жгло нещадно, ветер перегонял жёлто-бурые барханы, песок скрипел на зубах, а живительную воду приходилось беречь как крупицы золота. Перед Каракумами разразилась настоящая песчаная буря, поднимавшая к небу гигантские жёлтые столбы. Но самое страшное ожидало впереди — почти месячный штурм сильно укреплённой вражеской крепости, огрызавшейся залпами из ружей и пушек.

Число убитых и раненых росло с каждым днём, с каждой новой вылазкой отчаянных храбрецов.

Алексей Плещеев уже давно мысленно распрощался с жизнью, но смерть пролетала мимо. И даже тогда, когда кучка отчаянных охотников ворвалась в пролом крепости и закрепилась там, развивая успех атаки, Плещеев, бывший в самом пекле, не пострадал.

Реляция Перовского о победе ушла в столицу. Генерал был уверен, что Плещеев, которого он представил к получению офицерского чина за проявленную храбрость, получит эполеты, а с ними и свободу. Пришёл же ответ: отказать...

Кипарис за окном стоял весь облитый солнцем, и чешуя новеньких шишек блестела на нём, как только что вручённые погоны. Когда же рядовой стал офицером?

В голове Василия Алексеевича, теперь часто впадавшего в забытье, картины сменяли друг друга. Но все они казались неясными, смазанными. Лишь одна отчётливо вспыхнула в памяти: он весной восемьсот пятьдесят шестого года, перед самой отставкой, стоит во дворце перед императором и протягивает ему прошение:

   — Ваше величество... Александр Николаевич... соизвольте рассмотреть представление к офицерскому званию... Плещеев... отличился в бою и по службе... Я лично и настоятельно...

Это не протекция, которую он не выносил, — долг. Это то, что он в числе многих и многих дел обязан был свершить в первую очередь.

Дышать становилось всё труднее. Воздух, клокоча и свистя в горле, уже слабо вздымал грудь.

Со вчерашнего дня брат Борис был уже здесь. Теперь с часу на час мог появиться Алёша Толстой, который, по расчётам Бориса, должен быть уже рядом. Но Василий Алексеевич помнил страшные топи под Екатеринодаром и знал, что дорога может сыграть с путником коварную штуку.

А разве когда-то весной он сам не опоздал в Почеп к отцу? Влетел, когда уже графа отпевали в домашней церкви, и, как был с дороги, припал уже к холодному восковому челу...

Он не хотел, чтобы теперь опоздал Алёша Толстой. Особенно сейчас, когда в голове вдруг возникла мысль, которую ему вздумалось непременно высказать племяннику. И мысль эта была такая: человеку мало иметь опору в самом себе и быть внутренне независимым и свободным. Власть, которая над ним и над всем государством, всё равно окажется сильнее. Посему следует стремиться к тому, чтобы оказаться от сей власти независимым и внешне. Но как, как?..

Графиня и Борис склонились над постелью умирающего, и Александрина громко вскрикнула.

Заострившееся лицо того, в ком минуту назад ещё теплилась жизнь, было неподвижно.

10

Когда только переехали Дворцовый мост, возле университета, у бывших Двенадцати петровских коллегий, он расплатился с ванькой и зашагал вдоль Невы.

На той стороне летел к реке Медный всадник, с другой — нестерпимо сверкал на первом весеннем солнце шпиль Петропавловки, рядом, по набережной, гарцевали красавцы уланы, носились кареты, запряжённые сытыми рысаками. И то тут, то там мелькали широкие французские кринолины под коротенькими шубками барышень, дохи дам и шинели офицеров, шляпки, цилиндры и чепчики с разлетающимися по ветру лентами.

Приземистый, коренастый Шевченко шёл широким солдатским шагом, чётко печатая след крепких смазных сапог на уже подтаявшем мартовском снегу. Одет он был в длинную тёмно-серую чуйку с воротником из чёрных мерлушек, на голове чуть заломленная назад баранья шапка. Лишь вглядевшись в его несколько бледное, несмотря на свежий морозец, лицо с небольшими и несколько печальными серыми глазами, можно было догадаться, какой за ним непростой и суровый жизненный путь.

Но чем ближе он подходил к монументальному зданию Академии художеств, тем больше разглаживалось и даже розовело его лицо, взгляд из усталого и сосредоточенного становился ласковым, почти нежным.

Впервые в этом огромном северном городе он объявился семнадцатилетним парубком, а покинул его десять лет назад.

И повстречался и был разлучён с Петербургом он не по собственной воле. Привёз его сюда вместе с обозом, набитым домашней утварью, и тоже как какую-нибудь вещь, украинский помещик Павел Энгельгардт; уезжал — по воле жандармов Третьего его императорского величества отделения. Но сам Петербург навсегда в его жизни связался с порой душевного подъёма и умственного мужания — здесь он стал настоящим художником, здесь впитал в себя ещё живые, будто повсюду только и слышимые, звуки пушкинской лиры и сам стал самобытным поэтом.

   — Да, никак, это ты, Тарасий? — встретил его у дверей академии совсем уж состарившийся сторож. — А мне велено вас, господин Шевченко, встренуть и туточки прямо препроводить на квартиру их сиятельства Фёдора Петровича. Не запамятовали его покои?

78
{"b":"565723","o":1}