— Тады понятно, — кивнул чубом молодой казак.
— Вот оно и получилось: не надо Бориса, давай царевича Димитрия! А спустя время глядят: надо уж не о царях думать, а об царстве, саму Расею от ляхов и всякой нечисти спасать! Набилось тады этой червоточины полная Москва, белые палаты и башни, и обиходные дома — колом не провернешь. Одни только монастыри и держались в православной вере! Вот тады он, атаман донской Филат Межаков, и задумался, и заскреб в затылке!.. На кой бес, говорит, нам, ребята, чужие Димитрии, когда Расея от этого своих зубов собрать не могет, кровью захлебывается? Смута сплошь... Собрал наших в круг под Коломной: давайте России держаться!
Казаки с вниманием слушали рассказ. Кирей Топольсков переживал прошлое с болью. Спросил с повышенным вниманием:
— Ну и как же оно у них тады вышло?
— Тут резня вкруг Кремля такая идет, что и глаз бы не открывал! — с осторожностью подводя бритву к самому горлу, рассказывал вполголоса вахмистр. — Ляхи и всякая литва на князя Пожарского ополчились и забивают новгородское ополчение вовзят! Да ведь страшно и подумать — где? Прямо посередь самой Расеи! Смута! А командиры Заруцков и Трубецков, под кем тады казаки ходили, все ждут чего-то, измену князю Пожарскому задумали, то ли чего другое, а ляхи ясновельможные вот-вот верх возьмут, от русских только перо летит...
— Н-ну? — с мрачной недоверчивостью сопнул Кирей Топольсков и с крайним возмущением огляделся вокруг.
— Видят донцы: наших бьют! Межаков — смелый был атаман, крестным знамением себя осенил: спасайте, говорит, Расею, теперя нам не до царей, посля, мол, разберемся! И — лавой на них, да с тылу! Понесли на пиках, а потом и в шашки эту самозваную орду! Ляхов вырубили, езуитов черных — на арканы, самого гетмана Хадкевича чуть не поймали, успел ускакать, гнида. Ну тады на земском соборе давай нового, природного царя выбирать!
Вахмистр перевел дух и начал бережно заворачивать старую бритву в тряпочку, а потом сложил все в кожаный футляр. Вздохнул тяжко.
— Не спутал чего, Тимофеич? — спросил Топольсков и даже своему соседу, однолетку, подмигнул хитровато: — Так-таки и выбирали его, царя?
— Ну, а как жа! С неба он упал, что ля? Ты вот слухай, — обиделся старый служака. — Тут тебе земский собор, надо выкликать природного царя, а бояре с князем Пожарским в угловой горнице все тайный спор никак не кончут, за бороду один другого держуть: каждому ведь хочется, опять заваруха у них начинается!
Весь вагон-теплушка замер во внимании, всякое шевеление и разговоры умерли сами собой. Слушали вахмистра не дыша.
— Ну дальше-то! — не вытерпел кто-то в углу.
— А дальше — чего... Казаки наши-то, донцы, когда ишо в Тушине прохлаждались, то и видят — бегает по улице больно хороший мальчик, Мишатка, из боярского роду, и сынок самого патриарха Филарета. Такой добрый да уважительный и по обличью, сказать, прямо наш, врожденный казачок с Хопра или, может, Калитвы! Стрижен то же самое, под скобочку, грамоте учен, а главное — что сын Патриарха, какой дюже уважительно с Филатом Межаковым насчет веры православной говорил и про нашу мать общую — Расею — напоминал. Вот Межаков и думает: бояре эти опять смуту каку ни то наведут, стерьвы! От бояр на Руси с каких пор гнет и смущение! А тут такой хороший, смирный мальчик бегает рядом, под руками... Ну взял этого Мишатку за руку — да в возок, да в Москву! Привел в угловую горницу, поставил перед Шуйским и Пожарским, а сам — кулаком по столу: «Хватит, бояре, спорить! Вот вам настоящий, природный царь, и на том поладим! А нет, я счас полки свои в седло и другой разговор с вами зачну!» Бояре туда-сюда, а деваться уж некуда, каждый другому дулю сучит: не мне, мол, так и не тебе, хай буде царь Михаил! На том и вышли к Земскому собору, и началась династия, братцы мои! — не без торжественности, совсем не сообразуясь со временем и положением, сказал вахмистр.
Казаки помолчали. Слышно было, как шумит встречный ветер но железной крыше вагона и в соседней теплушке лошади стукотит коваными копытами по деревянному полу. В дальнем, затемненном углу кто-то кашлянул и злобно засмеялся:
— Промахнули, выходит, тогда наши донцы? Дохлая вышла династия, порядку так, считай, и не было с той норы?
— Как сказать... — не желая входить в спор, мягко отвел вопрос вахмистр Осетров, по голосу угадав вредного казачишку Рузаиова. — Попорвам-то оно вроде и ничего было, это уж потом возок расшатали!
— Выбирать-то не с кого! — дурашливо засмеялся Кирей Топольсков. — Бояре грызутся, как собаки, а с малого какой спрос!
— Вот с той поры никак и не расплюемся с ими, — опять хмуро сказал из своего угла Рузанов.
— Тебя там не было! Ты ба, конешно, распорядился! — крякнул вахмистр с безнадежностью в голосе. И полез на нары досыпать за прошлое, а отчасти и за будущее: большого покоя впереди он, говоря по правде, не ждал. А Кирей Топольсков достал откуда-то еще одну полную фляжку, снова обнес товарищей малым стаканчиком и сам же затянул самую распечальную, служивскую песню. Затянул, зная, что каждый вздохнет, вспомнив родимую хату под горою, и подтянет вслед за ним:
Звонок звенит, и тройка мчится.
За вею пыль по столбовой.
На крыльях радости стремится
Казак со службицы домой.
В глазах — село его родное.
На храме божьем крест горит...
В груди забилось ретивое.
Он в дверь отцовскую стучит.
Кто подтягивал слова, кто мотив, а кто и слушал, но хорошо ложились эти слова на душу каждому сквозь вой и свист зимнего ветра по крыше вагона, перестук колес под полом и близкое пофыркивание застоявшихся коней. До глубины души пробирала каждого вековая казачья былина о жизни и смерти, долге и верности их военной, почти что бессрочной службы:
Он с юных лет с семьей расстался.
Пятнадцать лет в разлуке жил:
В чужих краях с врагом сражался,
Царю, Отечеству служил —
Его родные не признали:
«Скажи, служивый, чей ты есть?..»
И чей-то крепкий голос с хмельным отчаянием перехватил запев от соседа, с надрывом и болью повторил этот страшный своим непониманием вопрос: «Скажи, служивый, чей ты есть?!» Кирей Топольсков тут поднял голову и с любопытством посмотрел на урядника Донскова, оборвавшего песню. Тот крутил головой похмельно, будто отказывался от какого-то признания, искуса душевного:
— Эх ты, судьбина ж чертова! «Его родные не признали!..» Да как тут узнать, когда слепота на каждого напала, душа с телом расстается от всей этой круговерти! Передеремся и перекусаемся, чего доброго, в ночной заварушке, как пить дать! Озлобели, как собаки... Малую смуту вспоминали, при царе Горохе, а не дождаться бы большой!
— Не каркал бы, Анисим, — мирно свесил вахмистр голову с нар. — И так душа болит, как неприкаянная. Новый год встречаем!
— Каждый по-своему встречает-то!
На урядника зашикали, кто-то начал было новую песню «Поехал казак во чужбину...», но его не поддержали. Поезд заметно стал сбавлять ход, налегать на буфера, в заднем вагоне опять нестройно затопали кони, и постепенно поезд остановился. Беспокойный урядник Донсков выскочил в приоткрытые двери, закричал куда-то по ходу эшелона: «Какая станция?» — и ему тут же откликнулись сквозь холодный свист ветра и отдаленный человеческий гомон: «Станция Никополь! А вам какую надо?»
— Чего они? — спросил вахмистр, не вставая с нар, только закутываясь в теплый башлык. — Опять — палки в колеса?
— Вроде бы ремонт, гутарют. А там — черт их разберет!
Пока деповские в замасленных бушлатах копались без особой спешки на паровозе, а путейские ходили вдоль вагонов и лениво постукивали длинными молотками по буксам и ободьям колесных пар, на соседний путь вкатился на всех парах второй эшелон с нестроевой сотней и пулеметной командой ихнего, 32-го полка. Казаки пораскрыли двери теплушек, побежали в голову состава, полосуя непотребными словами станционное начальство. Теперь никаких задержек сносить никто не мог: уже и солнце поворачивало на провесни, дело шло в станицах к пахоте и севу.