— Стой, ч-черт! — буркнул Макар, взбадривая жеребца каблуками сапог.
Улицы гудели все напряженней, с угла Староневского, от ювелирного магазина, донеслись вдруг истеричные женские крики, удары, шум, всегда за тем угрожающе загомонила другая сторона. Видно стало в позднем рассвете, как городовые в белых мундирах, держась цепью, пятились к площади.
— Суббота, жидовское воскресенье... — сказал полковник и кивнул в сторону замерших в строю волынцев. — Поручик, если эта сволочь прорвется стадом на свободное пространство, стрелять без предупреждения! Ружья... на руку!
Волынцы подняли винтовки с примкнутыми штыками, а жандарм сидел копной на широком драгунском седле и все оглядывался на казаков, никак не внушавших доверия, на нескладного Топилина с кислым и будто вылинявшим от холода лицом.
— Братцы... Как же это? Чего это, опять, что ли: стрелять по своим?.. — Алексей, словно несмышленый допризывник, оглядывался влево и вправо по шеренге, искал душевной поддержки. Видел окостеневшие в решимости надбровья казаков, плотно надвинутые папахи, припорошенные волглой невской крупкой. Его не то что удивила, а поразила в самую душу команда полковника: стрелять в безоружную толпу. Он был не охранный, а фронтовой казак.
— Тихо, — сказал рядом подхорунжий Филатов, и голос его показался Топилину удивительно спокойным, как в полевом секрете. — Тихо, подкрепление скоро...
На углу Староневского вновь возникло движение. И все увидели: сквозь цепь белых мундиров прорвалась, провернулась тонкой рыбкой какая-то девица в темно-сером пальтишке, перехватистая в поясе. Шляпка на ней какая-то с перышком, а в руках — большой красный флаг! Побежала к площади легко и стремительно, вся словно бы игрушечная и занятная, в блестящих ботиночках-гусарах на тонком каблучке. Прямо пушинка, дунь на нее — она вот-вот полетит по воздуху...
— Това-ри-щи!.. — теряя дыхание от быстрого бега, но не выпуская флага, выкрикнула девица. — Ко мне, товарищи!
Остановилась на просторе площади и стала медленно оборачиваться от Суворовской стороны к Лиговке, страшась городовых, казаков и своего бесстрашия одновременно.
— Товарищи, победим или — умрем, умрем за свободу! Долой опричников самодержавия!
Еще раз дрогнуло оцепление жандармов, его теснили и уже прорывали в разных местах. Пристав Крылов позеленел толстым лицом, надел и снял белые перчатки.
— Как-кая сволочь!.. Поручик! Остановите ее, это же провокация!
Поручик Воронов-Beниаминов послушно выхватил у правофлангового солдата винтовку и приложился. Казаки видели с высоты седел, как обтянулась шинель на спине офицера, сгорбился и привстал гибко правый погон... Целился поручик старательно, до предела натянув на локте ремень винтовки, дабы не упасть из-за нечаянного промаха в глазах казаков.
Показалось, что все совершилось одновременно: грянул винтовочный выстрел, а девица как бы сами по себе вдруг припала на колени, обронив игрушечную шляпку с пером, и, опираясь на древко флага, стали медленно заваливаться на бок. И красный флаг на высоком древке медленно клонился вместе с нею.
Выстрел офицера как бы заново разбудил город. Толпы взревели и взвыли, кинулись валом вперед. Прорвали полицейские заслоны и уже сыпались черной рябью на серую от снеговой пороши площадь. И сразу появилось там очень много флагов, выплескивался сплошной рев: «Хле-ба! Хле-ба! Долой войну! Долой проклятых сатрапов царя!»
— Ружья... раз-ря-дить! — с холодным бешенством скомандовал пристав Крылов. — Огонь!
Залп волынцев почти не возымел действия. Сизый дымок тут же смахнуло сквозняком, видно было, как падали люди, шарахались на стороны, ища безопасного места, но другие скопом, одним черным валом перли на свободное пространство, ничего уже не страшась, отвергая и смерть, и опостылевшую жизнь. Знаменская площадь обагрилась кровью, но человеческая кровь тут же была растоптана и растянута по брусчатке подошвами бегущих.
Пристав Крылов привстал в стременах и орал казакам, рубя воздух рукой:
— Залп! Залп! Ос-та-новить толпу не-медля!
Происходило нечто немыслимое, невероятное. Казаки оглядывались друг на друга, словно советовались молча: как тут быть и что делать? Почему надо палить в упор в эту разнесчастную толпу, которая уже не помнит себя, и каждая живая душа в ней уже отдалась на волю случая и господа бога?
— Стреляйте же! — пристав искал глазами командира сотни, и не находил. Но надо же было делать что-то срочное и решительное, иначе эти демонстранты растерзают и его, и...
— Стрелять! Огонь! Залпом!
«Хле-ба! Долой! Вы... детей... пожалейте, окаянные! Не стреляйте, казаки, пропустите нас миром! Войну — долой! Царя... его мать!» — неслось со всех сторон, и вот уже толпы начали окружать учебную команду волынцев и казачью сотню.
— Стреляй же, сволочь! — Крылов вдруг резко протронул коня, подскочил к ненавистному ему правофланговому казачишке и, вяло размахнувшись, брезгливо ударил черным от мороза кулаком по бледной скуле Топилина. — Стрелять приказываю, мать вашу!..
И тут мелькнуло рядом окостеневшее от напряжения и бешенства лицо подхорунжего Филатова.
— Что-о? Каза-ка би-и-и-ить?!
Старая шашка Макара с яростным мычанием пропела в ножнах и вспыхнула в длинной и жилистой руке...
Взмах был так силен и верен и столько ненависти скопилось в этом высоком всаднике с оскаленными зубами, что даже видавшие настоящую рубку казаки ахнули. Будто и не было робости и чувства ожидания чего-то непоправимого... Обезглавленное тело пристава еще медленно валилось с седла, а строй волынцев и казаков смешался, началось братание незнакомых людей, и толпа на площади яростно взвыла и бросилась со всех сторон к ним...
— Ура! Казаки — с нами! — высоко взлетел чей-то потрясенный голос.
— Казаки, братушки, с нами! Долой вражду человечью, бей фараонов!
— Да здравствуют казаки!
Макар Филатов с побелевшими губами и смятением в глазах очнулся. Бросил окровавленный клинок в ножны и нелепо качнулся, взмахнув руками: его стаскивали с седла, бережно высвобождали из стремян, несли на поднятых руках. Было непривычно и жутко. В стремена Алексея Топилина вцепились женские, бледные от холода и волнения руки, обвивали, звали к себе. Федор Сонин истерично отпихивался носком сапога, но его так же стянули с седла, подняли на руках. Все на площади неожиданно и прочно объединилось и сдвинулось — на Невский.
— Братцы, братцы!.. — чуть ли не молился от радости после пережитого волнения Зиновий Топилин. — Неужто замиримся, а?..
Зиновий был совсем молодой казачишка, первогодок, неказистый с виду, но и его кони вели под уздцы два пожилых дядьки из мастеровых, и чьи-то руки благодарно тянулись к рукопожатию, лапали за саквы, кожу седла, за поводья и ножны шашки, красное сукно лампасов.
— Казаки с нами, теперь поглядим на них, фараонов! — кричали со всех сторон люди и, теснясь, толкаясь, бежали вниз по Невскому. Мастеровые продолжали обниматься с казаками, казаки с солдатами волынцами, плачущие женщины с кошелками из длинных очередей-хвостов примыкали к толпе.
— Донцы, милые вы наши братья! — звенел молодой голос в толпе позади той группы, что несла на плечах и руках Макира Филатова. В стороне зазвенело стекло, раздавили витрину то ли парикмахерской, то ли цветочного магазина. И тут же с балкона третьего этажа полетели буты цветов, оранжерейных фиалок и тюльпанов. Один пучок угодил в лицо Макара, тот засмеялся, вырываясь из рук, желая встать на ноги и идти но твердой брусчатке вместе со всеми.
— Братцы, цветы-то, ла-зо-ревые, — зимой! Откуда? — закричал удивленно Алешка Топилин.
Чьи-то проворные и жадные руки мигом растрепали букет, раздавали измятые цветочки, и они оказывались в лацканах пиджаков, за отворотами солдатских и казачьих папах, над козырьками фабричных фуражек.
Казаков и волынцев-солдат забрасывали цветами с балконов, мелькали в открытых окнах руки, тонкие, белые, нерабочие, даже в дорогих кольцах и перстнях, — что творилось на Невском и по всему Петрограду, никто не мог еще осознать в полную меру.