— Д-да, женщина… ты раба! Такие же безгласные и бесправные рабы… твои братья и сестры… А может быть, ты спишь?.. Да, да… ты спишь. — Он постоял, помолчал, глядя в пол, и, вскинув голову к полатям, вновь громко заговорил: — А знаешь ли ты, женщина, что все мы спали? Да… спали!.. Н-но… в-вот… кучка героев проснулась… Кучка героев бросила вызов всем: царю, богу, самому небу! Знаешь ли ты, женщина… что… мы восстали за землю… и за народную волю… Н-но… нас раздавили! Д-да… Нас раз-дави-ли-и! А мы… вновь восстанем! Восстанем из праха!.. И мы победим!.. Слышишь, женщина? Мы победим!.. Д-да… поб-бед-им!.. Мы разобьем цепи рабства… Мы разрушим царство неволи!.. Мы опрокинем престолы царей и ложных богов!.. Мы освободим народ от вековечной неволи!.. Мы освободим и тебя, женщина!.. Да, да-а!.. А как же! Освободим и тебя… Слышишь, женщина?
Борис перестал размахивать руками. Смотрел пьяными глазами на полати и ждал отклика на свою речь.
Но Петровна по-прежнему молчала.
Борис постоял, качаясь взад-вперед. Прислушивался к тишине кухни и к гомону, доносившемуся из трапезной.
— Ты спишь, женщина, — пробормотал он. — Все спят. Долго будут спать, черт возьми! И никто меня не поймет… Н-да-а… Н-не поймут…
Потом вдруг он рванулся к двери и закричал:
— Н-нет!.. Врешь!.. Меня поймут! Поймет ветер таежный!.. Поймут небо и звезды… Я буду говорить с ними… Я буду петь!.. Да, да… я буду петь!.. А вы все идите к чертовой матери!..
Покачиваясь, он вышел из кухни в сенцы. Похрустывая валенками по снегу, прошел мимо окон во двор. И вскоре там, за углом избы, в морозной тишине раздался его хмельной, но красивый, бархатный голос:
Н-не-ет… за тебя молиться я н-не мо-ог,
Держа венец над головой тво-е-ею…
Страдал ли я, иль просто изнемог.
Тебе теперь сказать я не суме-ею…
Петровна слышала, как ходил он где-то сзади избы и пел свою жалостливую песню. Она лежала на полатях, поджидая Степана, убиравшего скот; перебирала в уме малопонятные слова Бориса; старалась разгадать их смысл, но толком ничего уяснить не могла. Борис как будто жалеет простой народ и ее жалеет: как будто он собирается кого-то освобождать и ее хочет освободить. Но от кого и от чего здесь, в тайге, освобождать людей? Ведь царской власти, царских слуг здесь нет. Неужели он думает освободить людей от власти Евлампия? Понимала Петровна, что это хмель развязал язык странного трудника. Но боялась — не собирается ли Борис посягнуть на власть всесильного старца: ведь об этом уже идет слух не только в скиту, но и по таежным заимкам. Боялась, как бы не произошло в скиту кровавого побоища. Знала, что Евлампий не остановится ни перед чем. Страшилась — как бы не втянули в это дело и Степана. Весь день, до самого прихода Бориса в кухню, лежала Петровна на полатях — опустошенная, окоченевшая. А после того, как пожалел он ее, какое-то странное тепло ударило в ее голову и разлилось по всему телу. И стало Петровне как будто легче дышать и думать о своем горе. Слышала она, что где-то за избой все еще ходит, поет и плачет Борис:
Но за тебя молиться я не мо-ог.
Держа венец над головой тво-е-ею…
И Петровне самой захотелось еще раз поплакать.
Но горе высушило ее слезы.
Слез не было.
А из трапезной доносился галдеж и другая пьяная песня — это была песня старца Евлампия. Хриповатым низким басом Евлампий пел:
Отцовский дом спокинул я-а-а.
Травой он зарастет-о-от…
Облокотившись на стол и обняв руками свою взлохмаченную голову, он поднимал голос все выше и выше и, не глядя ни на кого, выл на всю трапезную:
Собачка бедная моя-а-а
Завоет у ворот…
Песня Бориса во дворе уже оборвалась. Петровна слышала, как он прошел обратно мимо окон, к сенцам. Думала, опять полезет в кухню. Но Борис пошарил руками стены в сенцах и, нащупав дверь, вошел в трапезную.
Не раздеваясь, он прошел в правый угол, к столу, где сидела рядом с остяками Матрена.
— Братец!.. Братец! — закричала пьяная Матрена, усаживая около себя Бориса и подставляя ему деревянную чашку с брагой. — Выпей, братец… за меня выпей… за простую бабу!..
Борис взял чашку и отпил из нее почти половину. Вторую половину предложил выпить Матрене — за него. Матрена выпила, обняла Бориса и поцеловала в щеку. Борис склонился к ее голове и стал нашептывать ей на ухо.
Матрена закидывала голову назад и хохотала.
В трапезной было по-прежнему накурено, пахло самогоном и соленьями, стоял пьяный, разноголосый гомон.
От одного стола неслись голоса остяков и тунгусов:
— Кузька! Кузека! Мая песеса… твоя хана дает?
— Куська! Мая беляка, беляка… твая хана…
Кузьма забирал шкурки песцов и белок, ненадолго исчезал с ними я возвращался с четвертной бутылью самогона.
Наливал из нее по одной чашке самогона тем, кто отдавал ему либо пару песцов, либо десяток белок.
За другим столом бородатые охотники пили и играли в карты, пьяно выкрикивая:
— Бубны козыри!
— Замирил!
— Крою!
Две группы мужиков играли в карты даже на полу, между столами.
За третьим столом из пьяного галдежа мужиков по-прежнему выделялись визгливые голоса баб:
— Аннушка! Аннушка! Выпьем?
— Матренушка, мила моя, гуляем!
— Гуляа-ам!
За четвертым столом, поднимая чашки с хмельным, кричали заимщики, скитские, трудники и старцы:
— Михал Потапыч! Михал Потапыч! Чекалдыкнем?
— Дербалызнем, Вася!
— Кирилл Яковлич! За твое здоровьице… Слышь? За твое-о-о!
— И за твое, куманек! За твое!..
— Отец Варлаам! Ужо помолись за нас грешных, а мы за тебя выпьем…
— Помолюсь, братие, помолюсь!.. Пейте… и я с вами…
— И я, отец!..
— И я-а-а!..
За этим же столом сидел под образами Евлампий. Он был изрядно пьян и на него никто уже не обращал внимания.
Держась руками за голову и глядя в одну точку ничем не покрытого стола, он продолжал петь свою песню, позабыв про свой сан, а думая лишь о том, что возникало в его пьяной голове и выливалось затем в слова грустной песни.
— Не быть мне в той стране родно-о-ой, — запевал он на низких тонах и, поднимая постепенно голос все выше и выше, гремел на всю трапезную:
— В которой я рож-де-о-он…
Затем почти с отчаянием ревел:
— А жить мне в той стране чужо-о-ой, — и заканчивал, снижая голос до тихого и густого баса:
— В которую осужде-о-он…
Закончив песню, Евлампий уронил на стол свои огромные кулаки, взял со стола чашку с ханжой и, отпивая из нее глотками самогон, уставился на Бориса и Матрену глазами, налитыми пьяной злобой.
Когда хохочущая Матрена поднялась из-за стола и, обнявшись с Борисом, вышла из трапезной, Евлампий тоже встал и, не одеваясь, вышел вслед за ними.
В темных сенцах он постоял — упершись руками в косяки, глядя в открытую дверь и тяжело переводя дыхание. Потом вдруг рванулся через порог во двор и быстро пошел по дорожке, пошатываясь, но все быстрее и быстрее, нагоняя обнявшихся и хохочущих Матрену и Бориса.
И не успели они расслышать хруста шагов позади себя, как над головой Бориса прохрипел неузнаваемый голос Евлампия:
— Постой… Борис!..
Матрена испуганно шарахнулась от Бориса в сторону и, запнувшись за свою длинную юбку, повалилась в сугроб.
Борис неуклюже обернулся назад. Но в тот момент, когда он повернул свое лицо к старцу, Евлампий взмахнул рукой с зажатым в кулаке длинным ножом. Метил в шею — ударил в плечо. Борис зашатался и, взмахнув руками, упал в сугроб рядом с Матреной.
— Караул! — завыла Матрена, увидевшая рукоятку ножа, торчавшую в плече Бориса. — Кара-у-ул!