Много работы в эту пору было и у баб белокудринских: они отпаивали телят и ягнят, сажали на яйца гусей и уток, расстилали на солнце холсты, натканные за зиму, помогали мужикам на гумнах и в уходе за скотом.
Суетливо работали белокудринцы перед пахотой и строго соблюдали великий пост: ели соленые грибы, картошку да кислую капусту. По вечерам усердно молились богу — и кержаки и мирские. Изредка собирались к Авдею Максимычу Козулину послушать священное писание. Тревожно поглядывали на дорогу, идущую в урман по направлению к волости: одни ждали с войны покалеченных мужиков, другие боялись, как бы опять не приехал урядник со стражниками да не забрал бы последних парней на войну; богатеи, как огня, боялись налета разных уполномоченных, забиравших по дешевке всякое продовольствие и оставлявших взамен того почти ненужные в деревне бумажные деньги.
А молодежь белокудринская и в конце великого поста гулеванила.
Андрейка Рябцов да Павлушка Ширяев, словно чумные, бегали по деревне. Лишь только управлялись с работой, собирали парней и девок — до полуночи ватагами хороводились на деревенской улице, либо на посиделках плясали.
Павлушка давно уже позабыл про Маринку Валежникову и про других девок; словно привороженный, крутился около Параськи.
Но чудная была девка Параська. При народе не особенно ласково обходилась с Павлушкой. Когда не вовремя налезал он к ней с обнимками да с поцелуями, так увесисто опускала свою руку на Павлушкину спину, что он сгибался от ее удара, а парни и девки со смеху покатывались:
— Вот так обняла Парася…
— Вот так погладила!
— Ха-ха-ха!..
Зато наедине с Павлушкой перерождалась Параська. Словно подменял кто девку. Не могла Параська наглядеться на миленка белокурого. Несчетно раз целовала его розовое лицо, целовала его белые кудри и голубые глаза и, предчувствуя разлуку с ним, пьяным голосом говорила:
— Теперь хоть веревки вей из меня, Павлуша… Дороже жизни ты мне!.. Ведь не мил мне белый свет, когда тебя около меня нет.
И Павлушка, охваченный весенним угаром первой любви, как пьяный, говорил:
— И я, Парасинька, не пил бы да не ел, все на тебя бы глядел, касаточка…
Когда гуляли они по вечерам за гумнами, снимал с себя Павлушка черный свой полушубок, а на свои плечи надевал дырявый армяк Афони, укутывал в полушубок Параську, обнимал ее и ласково нашептывал:
— Парасинька!.. Краля ты моя ненаглядная!.. По гроб жизни я твой…
Тискал в объятиях Параську, целовал и приговаривал:
— Во как! Солнышко ты мое… голубка моя…
Оба сгорали в любовном огне и не думали о том, что будет с ними завтра…
Примечала бабка Настасья любовный Павлушкин угар. Но примечала и другое. Видела, что сразу две девки льнут к Павлушке. Но не обо всем еще догадывалась. Знала, что сын и сноха уже приглядываются к богатой Старостиной дочке. Знала и то, что дед Степан недолюбливал богатого старосту, а сноха Марья, словно назло свекру, большую дружбу повела с Ариной Лукинишной — женой старосты: из-за всякого пустяка бегала к Арине Лукинишне, на всю деревню расхваливала Валежниковых. В угоду Кержачке-старостихе сноха Марья даже двумя перстами молиться стала. Понимала Настасья Петровна, что все это ради Павлушки делается. Самой Настасье Петровне больше по нраву была краснощекая, черноглазая, крепкая и стройная Параська, дочка Афони-пастуха. Но боялась Настасья Петровна крутого нрава снохи. Потому и не вмешивалась в ее дела. Готова была примириться с женитьбой Павлушки на Маринке Валежниковой, если не возьмут Павлушку в солдаты до срока и не угонят на войну. Не об этом горюнилась Настасья Петровна… так думала: «чему быть, того не миновать». Смотрела на гулеванье Павлушкино и по-прежнему ворчала на внука:
— Павлушка!.. Варнак!.. Доозоруешь ужо… отольются тебе девичьи слезы…
Павлушка отшучивался.
— Ни одна девка не заплакала еще, бабуня… Чего ты?
Бабка Настасья грозилась клюшкой:
— Погоди ужо… придет черед… наплачутся! Знаю я вас, варнаков… Все вы, мужики, одинаковые…
Павлушка махал рукой и, убегая от бабушкиного ворчания, говорил:
— Надоела ты, бабуня!.. Все, да не все…
— Смотри!.. — грозила внуку Настасья Петровна. — Ужо всю клюшку обломаю я об твои бока…
Олена, мать Параськина, встречала дочку кулаками и руганью:
— Чтобы тебя язвило!.. Полуношница!.. Растеряла стыд-то, лихоманка трясучая… убью!..
Хлестала впотьмах Параську по чему попало и, чтобы не разбудить ребят, гусыней шипела, подбирая самые обидные ругательства:
— Гулена проклятая!.. Ужо будешь сидеть в старых девках… А то догуляешься до чего-нибудь, окаянная!.. Вот тебе… вот… вот… — И била Параську кулаками по голове, по спине, по плечам.
Увертываясь от материных ударов, Параська улыбалась счастливой пьяной улыбкой и молчала. Ради любимого Павлуши готова была все перенести. Быстро сбрасывала она с себя дырявый отцовский армяк и свои валенки и старалась поскорее залезть на печку.
Но и на печку мать подсаживала ее ударами в спину:
— Вот тебе!.. Вот!.. Не ходи!.. Не гулевань!..
Чтобы поскорее избавиться от ударов матери, Параська быстро перекатывалась через спящего восьмилетнего брата, ложилась около него к стенке. Долго еще, как шелест, слышалось в темноте злое ворчание матери. Но перед глазами Параськи уже мельтешил образ голубоглазого Павлушки — в черном отороченном полушубке, в мохнатой мерлушковой шапке и в белых валенках, усыпанных красным горошком. Ах, эти валенки и этот черный полушубок с серой оторочкой! Ни один парень в Белокудрине не был так красив, как Павлуша. При одном воспоминании о нем у Параськи загоралось все тело, и не могла понять девка, отчего так приятно ноют ее плечи — то ли от материных колотушек, то ли от Павлушкиных обнимок.
Перебирая в уме парней деревенских, Параська сравнивала их с Павлушкой и убеждалась, что самый красивый на деревне все-таки Павлушка. Только Андрейка мог равняться с ним. Но Андрейка еще до солдатчины стал гулеванить с двоюродной сестрой Параськи — с Секлешей Пупковой. Не нужен Андрейка Параське. Ведь Павлушка милее и краше его, милее и краше всех парней на свете.
В ночной тьме изредка все еще вскипал злой шелест — мать продолжала ругаться.
Но не вслушивалась Параська в материну ругань.
О своем думала: о Павлуше, о Павлике…
С мыслями о Павлуше — счастливая засыпала.
* * *
Белокудринские бабы, при встречах на задворках и на речке, судачили:
— Павлушка-то с Параськой… будто чумные! — говорила соседкам бледнолицая и долгоносая, с широкими ноздрями Акуля — жена кузнеца Маркела.
— Не говори, девонька! — отвечала ей молодая и черноокая смуглянка Федосья, жена фронтовика Арбузова. — Должно быть, не зря говорится: любовь ни зги не видит!
Третья баба — Аксинья Теркина — качала головой и сокрушалась:
— Ни стыда ни совести у нонешних девок нет.
Блестя лукавыми глазами, Арбузиха притворно вздыхала:
— Девичий-то стыд до порога… а как переступишь, так и забудешь…
Переглядывались бабы, смеялись.
Акуля возмущалась:
— И ведь не хоронятся от людей, проклятущие!.. Раньше… вроде… не так было… Все-таки от посторонних-то прятались…
Сдерживая смех, Арбузиха говорила:
— Сколько ни хоронись, а любовной-то канители, как огня или кашля, от людей не спрячешь.
Аксинья Теркина спрашивала:
— Что же это Оленка-то, мать-то Параськи, глядит?
— А что она сделает? — возражала Арбузиха.
— Заперла бы ее, стерву…
— Замок да запор девку не удержат! — говорила Арбузиха.
Но Аксинья по-прежнему сокрушалась:
— Как бы чего не вышло с девкой-то!
Арбузиха с хохотом отвечала ей:
— Окромя брюха ничего не будет!
Бабы озорно переглядывались и хохотали:
— Ха-ха-ха!..
— Ха-ха-ха!..
Позабыли в деревне про Павлушку и Параську только, когда вернулась с войны последняя партия искалеченных мужиков.
Глава 11
Недели через две после того, как погнали белокудринцы в первый раз скотину на болотистую луговину, вся деревня была взбудоражена диковинными слухами.