Глеба Успенского Антон нашёл в Мариуполе (громко хлопая крыльями, взлетела стая голубей; купола собора ослепительно брызнули в глаза, как у Пруста): пьяненькая грязная старушка у церкви просила денег. Брезгуя, стесняясь и укоряя себя за эти чувства, Антон подхватил бывшую классную руководительницу под руку и поволок в глубь района, ища глазами скамейки и шепча Успенскому на ухо:
— Я на минуточку. Только давайте не будем кричать. Сейчас всё уладим.
Получив от Антона пятёрку, Успенский успокоился.
— Я дам ещё, только скажите, вы знаете, кто я такой?
Успенский покачал головой как-то по диагонали: то ли да, то ли нет.
— Вы меня узнаёте?
Успенский не узнавал.
— Что вы знаете обо мне? Скажите, что вы знаете обо мне?
— Ты гомеопат, — ответил Успенский.
— Нет, я не гомеопат. Я ещё раз спрашиваю, — Антон повысил голос: — Что вы знаете обо мне?
Успенский завалился на спинку скамейки и затих, закрыв глаза. Преодолевая отвращение, Антон приступил к обыску. Ощупывать старую учительницу было противно и мерзко. В многочисленных карманах находилась какая-то гадость и грязь: ошмётки, объедки, окурки, обрывки. Антон огляделся, полез Успенскому за пазуху и вытащил бумажный свёрток размером со спичечный коробок. Спрятав свёрток в карман, Антон пошёл к трамвайной остановке.
В свёртке оказалось стекло от очков, больше ничего.
Лёгкость, с которой Антон отыскал Успенского, задала новое направление антоновым мыслям: иногда можно годами, десятилетиями колесить по городу и не встретить ни одного мёртвого знакомого, а тут безо всяких поисков, только прибыл в чужой город и — раз — натыкаешься именно на того человека, ради которого приехал сюда. Не значит ли это, что не он ищет покойников, а они находят его? Для чего?
Чтобы что-то сказать или что-то передать? Кому? Ему или кому-то другому? И ещё: почему он начал видеть мёртвых, когда ему исполнилось сорок? Почему не раньше?
Высадившись на черниговском вокзале, Антон гадал, кого встретит на этот раз: Теккерея, Дилана Томаса или Габриелу Мистраль. Раздался треск (валили дерево): Антон оглянулся и увидел Рильке. Тот выгуливал огромного пса.
— Добрый день, — поздоровался Антон, пытаясь вспомнить, кто у него есть в местном ЛОМе, — не могли бы мы пройти в отделение и побеседовать? Вот моё удостоверение.
— Зачем же, — Рильке отвёл антонову руку. — Вы же гомеопат, не так ли? Андрей Петрович предупреждал меня о вас. Жалко, конечно, что всё кончилось. Неожиданно как-то. Вы не подождёте? Я только хлеб домой занесу. Я тут рядом живу. А вы подержите, пожалуйста, пса. Граф, сидеть, ждать.
Рильке отловили на третий день на даче у его коллеги по институту. К тому времени Рильке был мёртв уже двое суток. Как и ожидалось, в ладанке на груди дважды покойного Антон нашёл тайник: огрызок простого карандаша, завёрнутый в вырванный из журнала лист.
Мелькнувший второй раз Андрей Петрович навёл Антона на мысль, что интрига происходящего с ним связана не столько с тем, что было завёрнуто, сколько с тем, во что было завёрнуто. В мусорном ведре Антон отыскал бумагу, служившую Успенскому свёртком для стекла, и сопоставил с бумагой Рильке. Оба листа были из одного и того же номера журнала «Юность» за шестьдесят третий год. И в первом, и во втором случае текст шёл сплошняком, без фотографий и рисунков, ни фамилии автора, ни названия.
В тексте, изъятом у Славика Омельского, рассказывалось об австрийском писателе-модернисте Райнере Марии Рильке, лист, обнаруженный на груди учительницы, содержал биографическую информацию о русском писателе-демократе Глебе Успенском.
То, что границы его — антонова — внутреннего мироздания оказались размытыми, не слишком взволновало Антона: когда-то это должно было произойти. Но почему «гомеопат»? Гомеопатия — это лечение подобным, но маленькими дозами. Кого он должен лечить? И как?
Антон подумал, что за ответами пора снова куда-нибудь съездить, может быть, в Измаил. Конечно, в Измаил.
— Цель командировки? — спросил начальник отдела кадров.
— Поиск доказательств, — ответил Антон.
— Знаете что, — сказал начальник отдела кадров, — у меня в Измаиле друг живёт, почти родственник. Я вас попрошу захватить для него передачку, ладно? Маленький такой свёрток. Много места не займёт. Вот тут распишитесь. Деньги сегодня до половины второго.
Стоя в очереди в кассу, Антон развернул свёрток: «продолговатый» камешек от чёток, завёрнутый в вырванный из «Юности» лист. Текст рассказывал о Степняке-Кравчинском.
— Ну, падла, — сказал Антон и побежал в отдел кадров. Дверь была закрыта: начальник отдела или ушёл куда-то, или заперся.
— Открой, сволочь, — Антон поколотил в скрадывающий звуки дерматин, а потом в гулкую табличку, на которой было написано: «Начальник отдела кадров майор Харон Андрей Петрович».
— Ладно, потом, — решил Антон. — Когда вернусь.
И пошёл получать патроны.
В поезде Антона серьёзно просквозило, и в Одессе он вышел больным и разбитым, с температурой, мысли скакали и путались.
«Почему "Юность"?»— мысленно как бы спрашивал Андрея Петровича Антон.
«А что — "Новый мир" лучше?» — мысленно как бы отвечал Антону Андрей Петрович.
«Почему я?» — снова задавал вопрос Антон.
«А почему я?» — спрашивал Андрей Петрович.
«Ну, сука, дай мне только вернуться», — просил Андрея Петровича Антон.
«Вернись», — просил Антона Андрей Петрович.
По дороге в Измаил, в Татарбунарах, грязные бессарабские дети запустили камнем в окно Антона. Антон проснулся, обсыпанный осколками. Пересесть на другое место не было сил, остаток пути до Измаила Антон доехал под бьющим в лицо ветром, что немного привело чувства и мысли в порядок.
В Измаиле было настоящее лето. Антона никто не встретил, и он бесцельно, будто знакомясь, прошёлся по городу. Сдав командировочный в горотдел и поселившись в гостинице, Антон от нечего делать направился к Дунаю, великой и грязной реке, выпил с таможенниками водки в речном порту, послонялся по пляжу, посетил диораму Измаильского сражения. Антона никто не искал, не ждал, и сам Антон никого не хотел искать и находить.
Крутя в руке камешек от чёток, Антон три дня пролежал в номере гостиницы, никуда не выходя и ни о чём не думая. К нему никого не подселяли. Чай с бергамотом, лёгкая пища, по вечерам — нарды со швейцаром; время будто замерло, а потом пошло обратно: к школе, роману «Андрей Кожухов» и чёткам отца, которые Антон рассыпал и не мог собрать. Вскоре портрет Степняка-Кравчинского в «Юности» и антоново отражение в зеркале стали одним человеком.
Смерть состоялась как непримечательное событие ничем не выдающейся жизни: Антон остался безучастным и к тому, и к другому. Его перестали мучить вопросы, поиск закономерностей, построение системы мироздания в целом. Новую жизнь он принял без энтузиазма, но и без возмущения, не ощущая потребности вернуться в Харьков, что-то прояснять, понимать, искать доказательства.
Антон устроился работать на хлебопекарню. Выпечка хлеба заменила ему убийство людей. Антон женился, откуда-то у него появились машина, квартира и две взрослые дочери: казалось, после переезда в Измаил Антон начал жить назад и моделировать своё прошлое по-новому, иначе.
Один раз, спустя месяца три или четыре после антонова увольнения, приезжал Андрей Петрович — проверить, как его протеже устроился на новом месте, но Антон от встречи и разговоров уклонился и слинял с друзьями на рыбалку.
— Ни пуха ни пера, — пожелал Антону Андрей Петрович.
— К чёрту, — ответил Антон. На этом разговор закончился, и Андрей Петрович уехал (похоже, вполне удовлетворённым).
Не зная, что делать с портретом Степняка-Кравчинского из «Юности», Антон упаковал в него голубой камешек и носил брелоком на цепочке. Неясная литературоцентричность смерти больше не волновала Антона. Перечитав всё, что, на его взгляд, имело отношение к портретам, писателям и смерти: «Портрет художника в юности» Джойса, «Портрет Дориана Грея» Уайльда, «Портрет художника в щенячестве» Томаса, «Портрет художника в старости» Хеллера и другие книги, — Антон окончательно убедился в надуманности любых параллелей между литературой и смертью. Потом составил список: Симона де Бовуар, Уильям Теккерей, Габриела и Фредерик Мистрали, Сковорода, Лимонов, — и читал по этому списку. Бовуар оказалась — и это его не удивило — довольно вульгарной и бездарной, Габриела Мистраль понравилась, а Фредерика он нашёл излишне выспренным, Сковороду — устаревшим, в Лимонове отталкивал вторичный, недопережёванный романтизм. Загадок как бы больше не осталось.