Сумерки повеселели. Я с товарищем вышли из-под крон ореха и предложили выбрать наступательные ветви. Руки мои тянуло вниз, отойдя к балкону спиной, ожидали те господа. На штукатурке изображена нагая из наших представлений была видна из мастерских и прямо в окна первого этажа, но для меня сейчас за углом сокрыта, тогда автора сопровождали почти все. Впоследствии ей раскрошили груди и стали они конусом уходить внутрь.
В фаланги левой руки отдавал удар за ударом. Я нехотя отвечал. Вся схватка с моей стороны длилась минуты две-четыре. Я сдался и бросил все, чем вооружился. Противник моего товарища был оттеснен и сдался ему в свою очередь. Так мы сквитались и разошлись, навсегда забыв о поединке. Так мне казалось.
Позже, сейчас пожелал бы я быть искусным мастеровым, отодвигать скрипучие ягодицы, не садить на колени тяжелых баронеток, бояться гнева разрывающихся небес, после дремать, скучать. Что в очаге? Трупная сель не угонится за Печеничем. Не оттого ли совсем он без внимания оставлял лесенку к опухоли?
Я дал Печеничу сорок тысяч фр. Он купил пухлую свечу, будто на вкус, а не к алтарю. Батюшка вертелся на диване, разглядывая вошедшего, подал брошюрку и спросил, умеет ли сей прихожанин крест класть. Печенич постыдился признаться, что вроде молнией в руках он быстро голову склонив. А батюшка искоса посматривал, втянув воздух носом и мелко-мелко выдыхая, отпускал.
Мы отправились в сквер и нашли скамью против поэтов Плеяды памятника. Птицам не давали поживиться одинокие велосипедисты.
Узрели ту, что ищет местечко, с которой можно, которая уж знает достаточно, но ищет панику упора. Приятно идет в нашу сторону, что было слишком рано ясно, присела где-то за Печеничем в двух локтях, высвободив из лодочек, вытянула ноги и стали заметны швы и натянутость колготок.
Тут, не прячась и Печенич обратил внимание, подмигивал будто мне, высовывал язык — уже не мне, лучше в сторону. Заодно она отдыхала.
Как я и думал, дом ее был рядом и еще трижды мне стоило обернуться, чтобы видеть, в какой зашла подъезд. Все ей удалось проделать на шажках, настолько медленно, наблюдая краями фигуры пристальнее, чем может лучшее зрение.
Пока я помню куда!
Наветренная музыка не мешает. Подветренный овраг вытек из ложбины, через которую перепрыгивают дровосек за дровосеком. Болиш твоюродного радиста вынашивает антенн раз, два и т. д. Мокрое чертилло паренного стеклодува, на что выполз глянуть Верлен-барсук с морковными полосками, пропало в большом доме.
Семен-барсук прыгнул головой вниз и напоролся на стержень железный, торчал в иле. Под брусками причала покачивались одна и одна, будто утопшие стволы в стоячей воде. А в самой низине Печенич и любезен будь Линардо не имели сил разойтись, топтали мордовские подсолнухи, задавали вопросы. Жестоко было, весьма жестоко.
Печенича куда-то качнуло, под руку попался сургуч-обливатель, и тогда в разные стороны с Бородинского ущелья. Что будет у Венеры, а жемчуг на груди держится у ней без нити? Кто знает? Спросите Ипполита.
Агрессивные падают волосы на глаза из раковин Карломана. Печенич в молельне не согласился снять с себя иные знаки приверженности: тяжело ступая, с презрением смотрел в своды и распятие. Уже его глаза блеснули, потряхивал плечами ниспадающие косичками, указывая мне и Карломану знаки полумесяца на полу. Вот как надо носить в черном жире и под рукой иметь лисью бечеву. Он обещал и бороду связать большой косой. Похудел, срывал плоды с ветвей по ходу варяжской телеги, больше смотрит на себя в серебро, каждый час любил все больше и больше жал… Не буду более его рассматривать.
***
Я буду говорить скорее и скорее, не понимая и добиваясь послушания, я не докричусь за кору дерев, я вознагражусь охрипшей усталостью и расшибленным лбом. Побоюсь улечься в сырые листья. В моих словах будет пустота, что даже рассаживать необходимости нет. Мне наплевать, если кто-то загородил солнце, его хватит и за сплошными тучами. Его хватит мне и среди валунов на самом дне высокого и запутанного леса.
Я не хозяин ибо никогда им не стану. Будет еще путешествие. Мне нечего обращать в золото, умолкну только от голода худого, но отдохнув, заговорю опять. Умолкну от ходьбы с причитающейся одышкой, скользя, кривя губы и вздувая шею. Душимый слабостью и засадой истерики, будто одурачен совсем и непонятно зачем открывался сей рот. Вот как умолкну я.
Не хуже и не лучше. Ты что, сынок, пьян?
Он не держался на ногах от скуки телесной, постигшая его по вине созидателей принуждения. Это была злоба членов отекших не тяготеющих к схватке. Рядом занимались глухота и лень оплывшая до кончиков пальцев.
«Не так уж много людей…
В полном упадке, с недомоганием случится, что справлюсь с блеском молчания блестящими словами.
Нет надобности мне в чем-то новом, в следующем.
Уже произошло. Уже есть.
Рассудок, будто силовое поле, гадина, охраняет мою жидкость, и смешнее всего, невесть что — неизвестность.
Александр Мильштейн
/Харьков/
Классический случай
1
В первый полдень сентября Матвей Ильич лежал на кушетке, по грудь завернутый в клеенку цвета морской волны. В помещении, похожем на заводской цех. Освещение было естественное: высоко под потолком находились маленькие, но многочисленные окошки. Матвей Ильич был не одинок: вокруг него были такие же точно кушетки, и на них лежали люди, завернутые в такие же точно клеенки, под которыми тоже теплилась целебная грязь… Матвей Ильич не мог вспомнить, где он видел эти зеленые клеенки. То ли в морге, то ли в роддоме. А может, и там, и там? От клеенки до клеенки… Где-то это было. «У Пенн Уоррена, — вспомнил Матвей Ильич. Но уточнил: — Нет, там: «от вонючей пеленки до смердящего савана».
Но все равно: «всегда что-то есть».
А может, нет. Но так или иначе, попал Матвей Ильич в переплет — то ли из-за своей простаты, то ли по простоте душевной.
Впрочем, Матвей Ильич как раз думал, что диагноз был ложный, ругал себя за то, что доверился сомнительному врачу и что вообще пошел к врачу из-за вполне терпимых резей, которые сразу после визита к врачу исчезли. Зато врач его так напугал, что он послушно отправился на грязи.
Вспоминая озорной взгляд уролога, Матвей Ильич предполагал даже, что диагноз мог быть чистейшим розыгрышем.
И вы тоже — глядя на Матвея Ильича, вы бы допустили, что врач решил вернуть его таким образом к особой форме существования белковых тел. Если бы вы знали, что посоветовал врач в качестве главного лекарства.
Но Матвей Ильич более склонялся все же к другой версии: время тяжелое, врачи на голодном пайке — так почему бы им не доить вымышленных больных? Ведь по возвращении из санатория Матвею Ильичу… Он периодически бормотал себе под нос эту жутковатую считалочку: предстоит предстать перед врачом в позе, предоставляющей доступ к предстательной железе. Курс массажа должен был включать десять сеансов по пять долларов за сеанс, и каждые полгода его следовало повторять.
Я был знаком с этим врачом, мы были коллегами, можно даже сказать, друзьями. Однажды я спросил его, зачем он делает пациентам массаж простаты, ведь сейчас считается доказанным, что это в лучшем случае ничего не дает.
— Я с этим не согласен, — сказал коллега, — да, это консервативный метод, но я его приверженец, у меня большой опыт, весьма позитивный.
— Но почитай материалы последнего сим… — начал было я, но он меня резко прервал.
— Ты видишь этот дом? — сказал он. Мы в тот момент были у него на даче, возвращались с прогулки. Дом, на который он указывал, был в самом деле по тем временам впечатляющим. Три этажа как-никак.
— Так вот, я весь этот дом одним этим пальцем сделал, понял? — гордо сказал коллега, показывая мне палец. И больше я к этой теме не возвращался.
В общем, трудно сказать, насколько в своих подозрениях Матвей Ильич был близок к прозрению. Но в любом случае, он решил так просто не сдаваться и пойти для проверки к еще одному урологу. Ему уже успели порекомендовать другое светило. Антибиотики он купил, но принимать не стал, а на грязи поехал, потому что отпуск перенести не мог, да и разницы особой не предвидел — все равно к морю. Это на месте выяснилось, что море ему, как и всем принимающим грязелечение, разрешено лишь как объект созерцания. Купаться же строго запрещалось. И вот уже пять дней Матвей Ильич, отмывшись от грязи, бродил по берегу, заставленному лотками, ларьками и забегаловками, потом прятался от солнца в парке или в номере, а к морю приходил лишь под вечер, ложился на топчан и смотрел на звезды. Запретное море ночью тянуло не меньше, вспоминались заплывы, вообще казалось, что там его дом. Матвей Ильич приподнимался на локте, щупал вогкие жерди топчана, поднимал гальку и бросал ее в море. Амфитеатр амфибии, — говорил Матвей Ильич вслух, — амфора, амфибрахий…