Четыре эпизода на фоне припоминающихся мест
1
Пришел сосед, мим, торчит уже целое утро на подметенном пороге, полуоткрытый рот, рокмен на окраине города, рукава нательной рубашки закатаны до предплечья, ягтаг*, и черные волосы на мужских локтях шевелятся на слабом ветру, но смотрит на ваши лица без напряжения, как на затылки или на вьющийся пылью мыс вдоль высохшего озера, хотя на версту несет от него на время притихшей дрожью, захлестывающей подчас немых на юге, почти заразительной дрожью, которую не улавливает никакой сейсмический аппарат, — около трех минут указательным и большим пальцами левой руки мнет явный довесок, землистое кашне, символизирующее, наверно, под его голосовыми связками падший герб всех безъязыких; стоит у входной двери, отворенной настежь, на фоне желчных, ветвящихся пустырей, и рассказывает в своей манере, запястья порхают, что живет в сплошной рутине, ненавистная спиногрызка на кухне вечно пилит, но как-то раз отправился в книжный магазин купить дневники одного бельгийца о путешествии на Крит, еще до археологических штудий Артура Эванса, такая панацея для некоторых типов, пребывающих в кризисе, и тут встречает друга детства и юности, в общем, тот приглашает к себе, великолепная, говорят брови, вилла за городом, голубая пирамида в подошве холмов в древлепышном затенении урюковой рощи, — вдобавок даром оживший шифр братских жестикуляций всласть и метко взывает к бессрочным деталям атмосферной картины, в которой играли в лянгу, сбегали с уроков, слушали Cream, кадрили хипповых, искристых куниц в ирисовых платьях, душистый укор вьючным, вислоклювым домовницам с обведенными красной тушью стволистыми глазами, но вдруг, словно само собой разумеется, теряет сознание, в бесфабульной коме твой негероичный Феб, успел он вдогон послать эфирному двойнику, и плывет за темными стеклами в тихом джипе, чьи крапивные фары, поимые средней скоростью, выхватывают из постного предвечерья серистую долину, и в мозг сочится фальцетный гудок почтового рожка, подходящий, скорее, альпийскому загробью; не знает, как вернулся домой, — она, бледная, молчит, впервые ни слова, по векам вижу, пропал на пять дней, садится на диван, — воздух выдал продолговато-ворсистый предмет снизу, — и моментально вспомнил, что друг-то умер тридцать (сейчас ему было бы примерно пятьдесят шесть) лет назад — сбил фургон, когда с двумя виниловыми пластами под мышкой, Катарсис Чеслава Немана и какая-то ранняя вещь Ten Years After, переходил «зебру».
2
Возвращаясь с мазара, на повороте мопедного марафона, заросшего звездчатой колонией смолистых швов, перед пешей полосой, среди словно раздвоенных, навозно-шиферных кибиток, обратил внимание на три темнолицые фигуры в тени саманного дома, месившие босыми ногами иссера-серую глину для нового дувала, — молодые тополя, как серебристые ангелы фриулийского пейзажа, клавишной дугой замыкали всхолмье потных спин перед лучистым, глухим безветрием над влажной дворовой землей в промывинах отведенной сюда арычной воды. В прорезях тонких пирамидальных деревьев застряли нитевидные пустыри, завершавшиеся железнодорожной ветвью, за которой вправо-влево тянулись низкие выбеленные стены. Замедлил шаг на шесть-восемь секунд, прощаясь с тем, что незыблемо пребудет здесь, на городской окраине, как верная своему периферийному месту в грядущих повторах, отставшая от безвременья, порционно скудная, корявая, неподъемная горсть Тысячелетнего царства.
3
Б.Н. вошел в пустое, словно еще необжитое помещение маленького почтового отделения, первый утренний посетитель, и сразу удивился тишине, очень светлой, если б ее можно было увидеть. Молодая беременная женщина за полированной перегородкой с мягкой сосредоточенностью, закусив нижнюю губу, наливала из термоса чай в желтую фаянсовую чашку. Она подняла голову и, очевидно, заметила незнакомца, даже не взглянув в его сторону. Поперечный барьер из темно-красного дерева отбрасывал на цементный пол тощую тень. От стен, от потолка, от стекла, от кактуса на подоконнике веяло зябкой чистотой, и чай, казалось, дымился и постепенно остывал внутри некой приятной свежести. За окном открывался голый, безоблачный пейзаж— пропитанная солью пустошь, пестрящая бугорками и пятнами жалких безлиственных всходов. Черный шнурок внизу, у дверной балки, следы детских пальцев, испачканных обмякшим шоколадом, под оконной перекладиной, жирный ожог от сигареты на исцарапанной ручке стула, серая пуговица на полу — мужской взгляд, становясь как бы точнее от соприкосновения с ними, выхватывал эти детали из неприхотливой обстановки и терял их в ней, как отблески смысла, пока непонятного ему. Б.Н. обратил внимание, что женщина была одета в плотно-голубую кофту с мелкими елочками, какую носила его мама. К тому же знакомый, какой-то родной ритм выпуклых линий ее просторного платья ненавязчиво внушал ему что-то смутно-близкое, что-то большее, чем он видел перед собой. Три воробья, обрамленные аркой окна, висели на тонком проводе, что был протянут, точно бесконечный волос, над пустырем. Но женщина осторожно, заботливо пробуждая свое отяжелевшее, новое тело, поднялась с теплого стула, приблизилась к окну, заслонила его, выглянула зачем-то наружу и так же бесшумно, оберегая себя, вернулась к столу. Однако три птицы — как не бывало— исчезли, будто женщина вобрала их в себя, опустошив оконный проем. И тут Б.Н. почуял «это»: какое-то уверенное блаженство, возникшее в нем ниоткуда, вопреки его воле. Он погрузил руку в карман пиджака и вынул несколько монет. Сейчас плоть Б.Н., похоже, сама не хотела лишиться этого чувства, как если бы оно было исключительно важным веществом в его организме. Женщина бросила белый кубик сахара в чай, и Б.Н. протянул ей деньги: пожалуйста, конверт, сказал он, — вот этот. Безликий, исчерканный канавками пустырь, расширявшийся под окном, устилали смелые ростки, подобно несмываемым свежим мазкам, нанесенным солнцем на морское зеркало, эмалево ясным, резким искоркам, которых Б.Н. ощущал боковым зрением, сидя за плетеным свободным столиком летнего кафе у взморья, и расплывчатые, безлесные террасы виднелись вдалеке на правом побережье этой водной равнины, пронизанной сочной синевой. Б.Н. быстрыми глотками отпил из чашечки кофе, стараясь не думать о странном томлении, вновь охватившем его, стыдясь беспричинной тоски, которую он испытывал в эту минуту с особой остротой, словно в ясном воздухе, где-то поблизости, таилась незримая вибрация, как след волнующей музыки в том месте, где ее уже не слышно. Зачем он приехал сюда, в этот курортный городок, где, в сущности, ничто не поможет ему и никто не объяснит, что с ним происходит? Волнообразная дрожь перистых прибрежных кустиков, дробящийся шум прибоя, крик чаек без высоких нот — все это билось ровно и аккуратно о вольный, гибкий воздух, лишенный злых испарений, крошилось, собиралось в комок, отплывало, стремительно набегало и снова разрывало какую-то бесплотную черту. В жаркий день здесь малолюдно: только официант, скрестив руки, зевает у кирпичной приступки и пожилая чета облюбовала столик возле каменной ограды. Муж, одурманенный солнцем, закрыл глаза и слушает ее; она говорит и умолкает, и опять говорит, подкрепляя рассказ движениями рук, а он словно бы краем слуха наблюдает за ее жестикуляцией. Едва ли они обманывали себя, сидя вот так, друг против друга, одинокие и счастливые, едва ли они боялись чужой природы, этого сигнала «оттуда», ибо сейчас, усмиренные белым раскаленным сиянием и необычной тишиной, какую рождал неизбывный морской гул, они стали никем, и лишь их одежды — однотонное коричневое платье, неброский платок с китайскими рисунками, брюки в полоску и зеленая рубашка — были еще ими, супружеской парой. Б.Н., завидуя им, внимательно, не мигая, рассматривал их, хотя при этом он сохранял неопределенный, отрешенный, безразличный вид, но если бы они встали и покинули кафе или даже переменили, незаметно повернувшись, позу, он пришел бы в отчаяние. В сумерках Б.Н. опять увидел их — в загородном поселке, прилегающем к заливу: они стояли около пустого грузовика и завороженно глядели, взявшись за руки, на двух мужчин в замызганных штанах, несущих к безмолвной пристани свиную тушу. Мужчины хмуро держали ее, расположившись друг к другу лицом, и были схожи донельзя ростом, цветом кожи, внешностью, и в неверном, меркнущем освещении чудилось, что груз, еще не остывший между ними, разрезал надвое одно существо. Старики, не скрывая изумления и еле дыша, уставились им в спины, покамест те не превратились в бесформенный, тающий узор медно-бурой темноты, что неумолимо наползала на окрестное селение, опутывая мглистым слоем разбросанные домики. И вдруг женщина, улыбаясь, метнула беглый, «посторонний» взгляд на Б.Н. — вернее, она улыбнулась прежде, чем устремила взор в его сторону, и было ясно, что старики в это мгновение далеки от всех остальных, и никто им не нужен, потому что каждый из них только собою мог утишить страх перед плескавшейся в сером полумраке далью. Терпкий, сонный ветер время от времени выдувал из вечернего платья старухи сухой шелест. Б.Н. зашагал вниз, к тускло белеющему у дорожного склона причалу, где шипели бурлящие сгустки пены и, накатывая, смещали песчаную сушу, отодвигали ее выше к заросшей сизыми стебельками отмели, неумолчно клокотали, предвещая мыльным, кипящим свечением рассвет, который Б.Н. встретил в глубине поселка, в захудалом рыбацком дворе, прислонившись для отдыха к отбеленной солнцем стене, изможденный и уставший после напрасных ночных прогулок. Неподалеку под соломенным навесом, напевая песню, стирала белье простоволосая девушка. От ее бесстрастного гортанного голоса у Б.Н. щемило сердце и кружилась голова. То и дело стряхивая с себя оцепенение, он глядел на окошко, уставленное цветочными горшками. А песня, не обрываясь, сменялась другой песней, такой же сдержанной, тихой и все же сводящей с ума. На припорошенном пылью деревянном пороге появился, загородив дверную крестовину, высокий мужчина в полотняной рубашке. Он постоял немного у обветшавшего крыльца, вдыхая полной грудью воздух, в то время как Б.Н. весь напрягся, сжался, одеревенел, будто в ожидании чего-то сверхъестественного. Мужчина, ни о чем не подозревая, нахлобучил на белобрысую голову кожаную фуражку— настолько простым, почти радостным жестом, что Б.Н. почувствовал, наконец, как медленно возвращается к нему жизнь, пока женские пальцы безотчетно искали конверт, указанный покупателем, выбирали его из кипы цветастых бумаг, и крошево сахара все растворялось в чашке.