Президент долго сидел на кухне, смотрел в окно. Потом пошел в свой кабинет, нашел рюкзак, сунул туда два свитера, теплые носки, пару футболок и черную бейсболку. Влез в джинсы и с особым удовольствием, хотя и не без труда, вытащил из дальнего угла шкафа, из-под горы вещей, пакетов, коробок, похороненную там когда-то косуху. Потом он отправился к зятю, безапелляционно переодел его в походное обмундирование и стал быстро выталкивать из дому.
Из своей комнаты заинтересованно выглянул внук.
— Мы уходим, — сказал президент.
— Надолго? Что маме сказать? А то она уснула.
— Скажи — на неопределенное время. Деньги в сейфе. Живите дружно.
— Ага, — покивал мальчик. — А что же Ольга Яковлевна? Ей кому звонить?
— Пусть Абрамцеву позвонит. От меня. Я ему перезвоню, скажу, что он и.о. Ну пошли, Коц-Готлиб, чего ты встал, как жена Лота.
Папа и дедушка скрылись в лифте, а мальчик сидел на пороге своей комнаты и в задумчивости грыз наконечник шнурка.
Президент поймал машину, они выехали на загородную трассу, и там он машину отпустил, дал водителю десять долларов и переложил оставшуюся пару-тройку сотен из заднего кармана джинсов в потайной кармашек любимой и правильной во всех отношениях косухи.
«Контекст, исчерпывающий противоречия». Дорога. Милый старик Керуак! Дорога!
— Смотри, — сказал он королю Артуру и указал на уходящую вдаль трассу (они стояли строго посередине). — Если идти на восток, то там — будущее, а сзади — ну, пусть будет прошлое. — Потом он развернул зятя на сто восемьдесят градусов. — Но если идти на Запад, то там будет будущее, а сзади будет оставаться прошлое. Понял?
Король Артур смотрел на тестя, и взгляд его постепенно концентрировался.
— Понимаешь? — счастливо говорил президент и даже ковырнул носком потертого «казака» асфальт. — Дорога! Куда повернешь — там и будущее, что за спиной — то и прошлое. Это дорога! Она вообще, если хочешь, вне пространства-времени и даже вне твоего дерьмового прошлого-будущего, у нее своя метафизика. Ну, куда пойдем?
— На Запад, — сказал король Артур. И они пошли. Через полкилометра они хрипло и немного не в унисон запели «Yesterday…»
Это был тот самый миг, когда заходящее солнце последним лучом озаряло родные равнины.
Снобы
Дети есть вид уродства. Что-то растущее, меняющееся. Постоянно попадаешь в дурацкое положение — говоришь с ним, как со взрослым — не из высокоумных педагогических соображений, а сналету, машинально. Вдруг видишь — а у него еще мозги не выросли. С другой стороны, пожалуй, только глядя на детей, понимаешь кое-что про человека. От остановившихся взрослых вообще тошнит. Дети вместе со взрослыми — наиболее приятное разуму сочетание. В любом варианте: маленькие дети — старенькие взрослые, недавние взрослые и догоняющие их дети…
Еще хороши в этом смысле влюбленные. Там тоже никакой остановленности. Там под бесконечно длящимся единым мигом — ужас подобия. Любовь проходит, когда догадываешься, что у других так же точно. А ты-то думал — только у вас! Отсюда и уникальность, и восторг. Любовь — это восторг. Когда же начинается компаративистика— все, the end. Оказывается, куда бы вы ни ступили, постоянно попадаете в схему. Все описано, воспето, ужас какой-то. Ужас подобия. Ты смотришь на него (на нее) — ой! Что-то мне все это напоминает.
Здесь есть одно утешение — слабое, потому что редко встречающееся. Бывают какие-то страшно глубокие связки, скрепки, пугающие своей неразбавленностью соединения — это не имеет имени. Все возникающие поверх формы отношений неизбежно искажают то, что в глубине. Как рябь на воде. И не будем об этом.
— Ваш ребенок ест бумажки.
— Что?
— Что — «что»? Я говорю: ваш ребенок ест бумажки.
— Пусть ест. Чего вы волнуетесь? Мой ребенок, мои бумажки, притом ненужные.
— А если понос будет?
— Умоляю вас… Ладно, Мальчик, выплюнь бумажку, дядю это раздражает.
Написал? Теперь сложи листок вдвое и спрячь экзерсис в стол. Он никому не нужен, ты же знаешь. У дивана на газете сохнет старый шлепанец, образовав вокруг себя рыхлое мокрое пятно. Мальчик уронил его в ванну. Или Фердинанд уронил — они по очереди таскали его в зубах.
Кто за стеной включил телевизор? Умоляю вас.
Зеленое сукно стола вызывающе плоское и теряется в перспективе комнаты. Старый Фердинанд пришел — вертикально плоский рядом с горизонтально плоским столом. Ты помнишь, как ты его нашел? Ты увидел его, прозрачного, вяло идущего по обочине дороги — мимо промчались два грузовика. «Не может быть! — сказал ты, — беспризорная русская борзая!» Мальчик пошел к нему, говоря «кис-кис-кис, собачка», и будущий Фердинанд, смирив гордыню, сдался Мальчику без сопротивления.
А как вы с Мальчиком фланировали по майской ялтинской набережной? Впрочем, фланировал ты, попивая пиво из бутылки, а Мальчик спал у тебя на загривке, всем являя свою длинноногость и тощую шею. В этот день пришел пароход из Хайфы, а вы с Мальчиком прокладывали себе путь среди русскоговорящих бывших соотечественников, и ты услышал, как пожилая тетечка внятно сказала своему спутнику: «Смотри, наш папа с нашим ребенком». На что спутник буркнул: «Не слишком ли сопливый для папы?»
— Дети! — говорит тетя Нюся, ваша соседка по коммуналке, — пельменей хотите?
Дети, разумеется, пельменей хотят, они пельмени любят и в две глотки съедают пол-кастрюли. Тетя Нюся смотрит на все это и дежурно произносит:
— Мальчику нужна мать.
— Не нужна! — сварливым тоном отвечаешь ты.
Когда Мальчик проявляет безосновательную жесткость и специфическое мужское упрямство, ты смотришь на него поверх очков и говоришь:
— Лучше бы у меня была дочь. Я понял. Воспитывать девочек — дело мужское. А воспитывать мальчиков — дело нечеловеческое. Никто не преуспел. Ты понял?
— Да, — кивает смышленый Мальчик. — Никто не успел.
— Вот именно.
Снобизм есть чувство формы. Или, точнее, реакция на недооформленность, на бесформенность, словом — на размазню. Форма есть первая и последняя претензия идеального к реальному со всеми его благоглупостями. Холодная заинтересованность, сдержанное участие по отношению к жизни и к телам, в ней движущимся, много лучше, нежели эмоциональное без-различие. Где много чувств, там проблемы с сущностью.
— Ваш мальчик плачет.
— Что-о?
Ты вылетаешь на лестницу прямо из ванны, накинув рубаху, но забыв надеть плавки, ну да черт с ним, длинная же рубаха, а он и правда плачет — сидит тощей попой на холодной мраморной ступеньке под разбитым витражом и ревет, с омерзением воротя рожицу от окровавленной коленки. Ты хватаешь его в охапку, коленка пачкает белый китайский шелк рубахи, Мальчик сипит сквозь зубы от прикосновения ткани, — сейчас, — шепчешь ты, целуя его в затылок, — потерпи, сырок.
По мягким прохладным щекам обильно катятся теплые слезы.
«Сырок» — это позавчерашнее, когда сонный Мальчик пришлепал на кухню и сообщил:
— Я спал, как сырок.
Ты радостно заржал, держа на весу дрожащей от смеха рукой черную кофейную чашку, кофе пролился на стол, Мальчик оценил юмористичность ситуации, — день начался хорошо.
Тебе хотелось на регату, и ты рванул, и Мальчика взял. Не потому, что Мальчика деть некуда, — кто угодно из твоих друзей будет рад усыновить его на день-другой, а потому, что без него «сильно горестно» (выражение Мальчика).
Ты на берегу, Мальчик, как всегда, на шее, лето. Человек с яхты глянул через плечо, потом развернулся всем корпусом и спросил:
— Твой?
Ты поднял подбородок и карими продолговатыми глазами глянул в рыжее спесивое лицо римского сенатора. Ты кое-что понимаешь про свои глаза, потому что сказал о них однажды: «Это не Иудея, но это Палестина». Твоя няня знала древнееврейский. Может быть, поэтому такие тонкости?