Видимо, задерживаюсь в этом плаче надолго. Но… Картонное окно промокло и перестало быть окном. Дверь перестала быть дверью. Сад — садом. Лес — лесом. Гора — горой… Облако из папье-маше… все вода, и новорожденные события из краски и клея текут, тонут. Вот и я перебрался на пол. Но и он скрипит, и булькает, и грохочет под ногами этого сумасшедшего, который сжигает всех, кто пережил его отсутствие.
Из разного…
На больших дорогах нередко встречаешь
одинокую волну, не принадлежащую
ни одному океану.
Анри Мишо
Не картина
Не поднять руки — отупела. От тяжести, что ли, или от неумения держать карандаш? Сколько лет рисую, а так и не сросся: так и не знаю, куда деваться между тем, что пишу, и тем, чем пишу. В голове все копошится, трепещет — сразу, и не разглядеть: то ли фрагмент какой-то азбуки, нервной, взволнованной до икоты, то ли рука утопленника, как перископ подводной лодки, будто и не утопленник вовсе, а так, долго плывущий под водой, а то и совсем как во время ускоренной съемки: люди, люди, дома, фрагменты поездов, фрагменты одежды, а потом опять люди, люди, улицы, рыбы в зеркале, Луна (но это все не точно, а как бы).
Когда-то ко мне часто подходил незнакомец (странно, но один и тот же) и просил продать картину, но я отвечал, что не художник, что никогда и ничего…
Я долго боялся рисовать — а вдруг получится? И уж тогда не отвертеться, даже если жить под водой. Дно — идеальный холст: рисуешь и тут же прощаешься. А выйдешь на берег — все одинаково и красиво, как если бы это все: деревья, песок, камни — из меня, точь-в-точь как там, когда я каждый день, не подозревая, что…
Песок под ногами плавится — одно стекло. Стеклодувы выдувают всяческие ухищрения, чтобы сиюминутно добыть чистейший спирт. От стука стекло звенит, переливается, но ноги не держат. Инсценировать солнечный удар в момент каких-то повторений в воде, в зрачках, и никогда больше не жить в тех местах, что рисуешь, в тех местах, где не любил…
«Я так несчастна», — летело параллельно берегу.
Отвернувшиеся от голоса люди стояли у самой воды. Их загар лежал перед ногами и не поднимался, будто после бессонной ночи, будто истоптанный армейскими сапогами, будто и не загар, а чужая одежда. Чье-то присутствие над головами волновало меня как охотника. Настоящего охотника, безо всего и даже без ружья. И я придвинулся к морю всем телом, всем дыханием и всеми глазами. И надо же! Я стоял, как обманутый музыкант, которому вместо нот подсунули голую женщину. Она неохотно очищала тело от водорослей и говорила кому-то: «Это было давно. Корабль утонул, а я нет. Боже, сколько времени я в этой воде! Все тело пропиталось солью и планктоном. Мне срочно нужна ванна. Мне срочно нужно много вкусной теплой воды».
Уже в доме моей четырнадцатилетней знакомой она позволила мыть себя. Несмотря на смертельную усталость, голая женщина представлялась как моя давняя возлюбленная и постоянно говорила, говорила:
«Ты неправильно затачиваешь карандаши, и вообще тебе вредно рисовать на бумаге и вредно рисовать голых женщин. Вот я, например.
Зачем я тебе? Я даже не могу рожать, а ты меня моешь, и я этому рада. Рада так, что тебе не остановиться только на мне. Ты и дальше пойдешь мыть, покуда не перемоешь в округе всех голых женщин. Но голая женщина — это редкость. И поэтому я рада. Остальных придется раздевать. На такое ты не согласен. А я первая и единственная голая женщина в твоей жизни».
«Ну, скажешь!»
«Конечно скажу! Если тебе кажется, что ночью и под одеялом».
«Сука ты, а не художник, — произнесла юная хозяйка и наполнила ванную комнату табачным дымом, — я тебя уже десять лет люблю, еще с того времени, когда ты совсем не умел рисовать. Я люблю тебя, люблю, а ты приводишь в мой дом всяких голых. Хоть бы дал ей во что-нибудь завернуться, перед тем как переступить порог, — она плакала и говорила, говорила и плакала, — хоть бы во что-нибудь! А то я и сама разденусь, и будет у тебя целых две голых, — она сделала паузу и уточнила, — целых две голых женщины, — и снова через паузу, — и запомни, к коллективному сексу это не имеет никакого отношения. Я чиста и невинна. Знай это».
Девчонка сняла одежду, утерла слезы и повелительным жестом пригласила всех в большую комнату.
«Давайте пить чай, но сладости будете искать сами. Я только укажу, где они могут находиться. По ходу и рассмотрим друг друга».
«Девушка, вы не подумайте, что я из принципа не ношу одежду. Просто одежда не носит меня. Она на мне сдыхает. Да-да, так страшно, и сны всякие. Поверьте, очень страшно. Море мне совсем о другом: и не о вас, и не о нем, а так как-то…
«Мне бы хотелось вам верить, но я не умею. И в школе плохо учусь. Все мои сверстники на уроках, и давно на уроках, мне же остается только быть с вами».
Голая женщина раскрыла сервант и среди кукол и предметов чайного сервиза обнаружила залежи пирожных.
Голая девчонка как-то виновато и чувственно приблизилась к голой женщине и почти молебно: «Он пусть не раздевается. Незачем ему раздеваться. Он же художник. Ему нужны впечатления. Мы их будем создавать. И давайте обнимемся. Только после того, как вы прожуете, и не глотайте так быстро, мне это действует на психику. Я подойду, когда вы все съедите и вымоете руки разной водой. Они у вас такие жирные. Я боюсь ваших рук, как и своего тела. Я и в ванной никогда не смотрюсь в зеркало. Всегда его полотенцем закрываю. Я вроде как не профессионал в таком деле. Вроде как любитель. Мои подруги — все профессионалки. О каждой своей родинке могут рассказывать и рассказывать, даже о тех, что в промежности и до которых трудно дотянуться глазами. А мне и рассказывать нечего, будто я без родинок».
«У тебя еще есть еда? — спросила голая женщина. — Я же в море много времени… Одна сырая рыба и я… тоже сырая. Ели мы там друг друга. Если и не подавились, то…
Девчонка как-то неожиданно застонала и, задрав голову к потолку, вышла на балкон.
«Я не дам вам больше еды. Не хочу. Не хочу, чтобы вы объедали меня и мою маму. С едой теперь такие трудности… А вот если художник нас сейчас нарисует и нас таким образом продаст, мы тогда кое-что сможем купить. И может, даже наедимся на всю оставшуюся жизнь, — девчонка расхохоталась и подошла к комнатному дереву, украшая его своими прикосновениями. — Придумай мне что-нибудь особенное и рядом нарисуй меня, — после паузы, — и ее. Но сначала меня. Мне нужно убедиться, что я получилась. Хотите, — обратилась она к голой женщине, — хотите, я больше никогда не буду смотреть на ваше тело, будто у вас его нет. Живое тело, мертвое тело — оно все равно живое и все равно ничье. Какая разница, где оно сейчас, у вас или у меня? — У нее носом пошла кровь. — Конечно мы продолжим наши разговоры, но без тела. Голос будет возникать как бы и исчезать как бы…
«Зачем же так?»
«Вы не согласны на такое общение? Вам трудно будет поднимать те слова, что на полу? Тогда молчите. Говорить буду я. И не говорить буду я. А вы молчите и водите его рукой, чтобы все вышло как следует, по-настоящему! Чтобы нас продали как можно быстрее и по-настоящему! По-настоящему: с очередями, аукционами и любовью! А мы тем временем спрячемся, и нас никто не найдет».
«Никто и никогда», — поставила жирную точку голая женщина, примеряя на себя разные мужские костюмы. Она стала походить на кадры из кинопроб или на статистов в крещенские морозы. Она явно не хотела, чтобы ее рисовали, или чтоб рисовал он, или чтобы все вместе… Она явно чего-то не хотела.
Ангел с цирком на спине заглянул в окно. Голая девчонка подбежала к стеклу: «Покажи мне фокус, ну не жлобься, покажи».
Ангел подлетел к другому окну, затем еще к другому, однако вернулся: «Я не люблю север и не люблю юг, а у вас столько всего», — на этих словах он захлопнул за собой стену соседнего дома. Бац! И не было никакого Ангела.