Что-то где-то не складывалось. Выходило, что дядя Гена, ещё будучи живым, завёл вторую семью и даже родил ребёнка, а после смерти окончательно переехал из Харькова в Сумы, чтобы доживать жизнь со второй семьёй. Но и это объяснение не было исчерпывающим, потому что дядя не наезжал время от времени в Сумы до своей смерти, а жил в Сумах всегда, что подтвердили и паспортный отдел, и отдел кадров, и другие отделы, о которых обычный человек не догадывается. Выходило, что один и тот же человек умудряется жить одновременно двумя жизнями, обеими наяву, и никак не пересекающимися между собой (в том, что тот дядя Гена и этот — один человек, Антон убедился окончательно, взяв анализ ДНК у трупа и у почтальона). Кроме ДНК и внешнего вида, у умершего и живого никаких сходств больше не было: мертвец избивал ту жену, живой боготворил эту, покойника отличали вялость и мизантропия, живой дядя Гена был повеселее и поприветливей.
Антон привёз новому дяде Гене, которого теперь звали Сергеем Сергеевичем Полуэктовым, фотографии умершего, потом вещи и даже прежнюю жену. Сергей Сергеевич от всей души удивлялся своему сходству с дядей Геной, оставил (с согласия нынешней) прежнюю жену пожить у себя, чтобы она отошла от шока после встречи с «покойником», сам принял живое участие в разгадывании этого жизненного ребуса, строя различные версии, и припомнил, что его уже несколько раз принимали за какого-то Гену.
Через месяц у Антона не выдержали нервы, и он, заперев орущих дядиных жён и детей в ванной, устроил Сергею Сергеевичу допрос третьей степени. Сергей Сергеевич до последнего момента пытался перевести ситуацию в комическую плоскость, шутя, подначивал Антона, да так и умер с улыбкой на лице.
Второй раз дядя Гена (или уже Сергей Сергеевич? — результат анализа ДНК-то был одним и тем же) настиг Антона в Берминводах три года спустя. Третьего дядю Гену звали Евсеем Симеоновичем, он работал пожарным и выглядел ещё моложе и подтянутее. Антону повезло: Евсей Симеонович оказался его соседом по санаторному номеру и игру в следователя и подозреваемого принял с воодушевлением, позволяя применять к себе различные виды допроса. К концу отдыха Евсей Симеонович признался, что он дядя Гена, но Антон видел, что это сделано формально, неискренне, в угоду симпатичному соседу. Толку в таком признании не было никакого. Антон осознавал, что убей он Евсея Симеоновича, ничего не помешает дяде Гене появиться в антоновой жизни ещё и ещё раз, поэтому оставил соседа как есть. Они обменялись адресами, завязалось неожиданно оживлённое для ни с кем до этого не переписывавшегося Антона эпистолярное общение.
По-видимому, Евсей Симеонович решил, что Антон — криминалистический гений со своей особой, типа шерлок-холмсовской или фандоринской системой, и регулярно, не реже двух раз в неделю, писал Антону длинные обстоятельные письма. В них-то Антон в первый раз и встретил имя Андрея Петровича, сумасшедшего лодочника и бывшего заключённого. Евсей Симеонович как-то упомянул, что Андрей Петрович в обмен на бутылку водки вырвал из какой-то старой, замусоленной книжки лист и подарил его пожарному, невнятно объяснив, что если тот будет хранить этот лист где-нибудь около сердца, то может не бояться смерти.
Антон запросил у Евсея Симеоновича адрес Андрея Петровича и ксерокопию листа, но бывший сосед по палате не ответил. Наведя справки, Антон узнал, что пожарный скончался от инфаркта. И без того короткая ниточка, связывающая жизнь и смерть, оборвалась.
Оставшись один, Антон помучился-помучился и вспомнил, что встречам с мёртвыми предшествует резкий до вздрога звук разрываемой материи или чего-то такого похожего. Так, перед тем как увидеть в зоопарке братика Пашу, Антон услышал щелчок кнута; перед заселением в палату Евсея Симеоновича — напоролся на гвоздь; в очереди, где встретилась Нина Брагинская, какой-то мужчина разорвал газету. Покойники уже вызывали в душе Антона не столько сыщицкий интерес, сколько читательский: словно постоянно встречаешь упоминания о редкой книге то в одном источнике, то в другом, и нигде не можешь найти её: ни в библиотеке, ни у букинистов, ни в магазинах.
Это необыкновенно сильное и яркое ощущение сочетало в себе и предчувствие, и посул важного открытия, и хищнический азарт поиска, и осознание безуспешности — обречённости на неуспех. Книгу читали другие, многие, но она исчезла, не осталось ни одного экземпляра.
Книги, книги, книги, книги. Теперь каждого из встреченных мертвецов Антон называл именем какого-либо писателя, книги которого давно хотел прочитать. Елизавета Сергеевна Стронская стала Джейн Остин, о которой Антон слышал много хорошего. Нина Брагинская — Рюноскэ Акутагавой, несомненным классиком. Оксана Бригадирова — общепризнанным и, вероятно, поэтому не читанным Томасом Манном. Николай Оветисович Оветисян, университетский товарищ, отношения с которым Антон поддерживал и после выпуска, — это, безусловно, Йохан Хёйзинга, неясно почему вызывающий уважение. Тётя Клава из Мукачево, мамина подруга, крёстная, — Маргарет Дюрас, то есть что-то разноцветное, сразу бросающееся в глаза. Братик Паша — Дмитрий Липскеров, ювенильное, утраченное как бы давно и как бы недавно. Алексей Самохвалов, пижон и провинциальный франт, — не кто иной, как Григорий Саввич Сковорода: волосы скобкой, стоячий воротничок, местечковая порочность. Другой Алексей, Кавалеров— это пламенный, и поэтому отодвинутый на второй план, многогрешный Эдуард Лимонов. Вика Бернштейн, так и не долетевшая до своей Хайфы, девочка-прилипала с длинными кудряшками, — безобразница Симона де Бовуар. Елизавета Тихоновна Евдокимова, классная руководительница, — Глеб Успенский, которого читают, только когда прочитано всё остальное, а этого не происходит никогда. Славик Омельский, умерший неизвестно от чего зимним вечером три года назад и восхищавшийся Бродским, — Райнер Мария Рильке, непонятно почему до сих пор не читанный. Барыжников, Виталий Потапович, сосед по лестничной клетке, пенсионер союзного значения, комитетчик, матерщинник, хозяин старого придурочного дога, — Дилан Томас, с которым тоже всё понятно. Педант и белоручка Женечка Щербинцев, прикреплённый, как и Антон, к первому отделу и затравленный незадолго до диплома, когда всё вскрылось, однокурсниками, — хорохорящийся не к месту Уильям Теккерей. Жанночка, самая светлая любовь, оставившая после себя обгорелый трупик, — девственница Габриела Мистраль, то есть Лусила Алькаяга Годой.
Выстроив для себя мало-мальски стройную систему, Антон удивился: он никогда не задумывался, что в его жизни так много умерших знакомых и непрочитанных писателей. Возможно, это как-то отвечало двум самым сильным влечениям в жизни Антона: любви стрелять в людей и любви читать книги, — но не напрямую: чувствовалось, что между причиной и следствием должно ещё быть одно или два звена. Не хватало двух неизвестных: между психопатологией антоновой личности и феноменальными встречами лежал непросчитываемый X, а между ожившими покойниками и непрочитанными книгами — такой же неясный Y. X и Y не то чтобы разрушали выстроенную Антоном систему — скорее они мешали системе предстать догмой, верой, обратиться в мировоззрение.
И ещё одно Антон никак не мог пристроить в свою схему: среди явившихся ему покойников не было никого — даже ребёнка, — убитого Антоном лично, кроме Сергея Сергеевича, который на самом деле тоже не был исключением, потому что, если разобраться, не был Сергеем Сергеевичем. Все встреченные мертвецы либо умирали сами собой, либо их убивал кто-то посторонний, не Антон. Эта закономерность, хоть и не вписывалась в систему никаким боком, свидетельствовала, что происходящее с Антоном не имеет никакого отношения к совести, искуплению, отмщению, а значит, как ни крути, связано не с внутренней деятельностью антоновой души, а с чем-то более или менее объективным, следовательно — мирозданием. Если только встреченные покойники не представляли интересы убитых Антоном людей — но тогда (как? каким образом?) появлялось ещё одно неизвестное, Z. Чтобы не перегружать загадками и без того хрупкую конструкцию, Антон отказался от последнего предположения, чётко отмежевав покойников, к смерти которых он, так сказать, приложил руку, от покойников, к гибели которых он не имел прямого отношения.