Исправно работал трактор, глубоко и мощно взрыхлял землю плуг. Время от времени главный Иван жестом повелевал Ванюшке спешиться и подойти к нему, Ивану–бригадиру. Ванюшка подходил и в ответ на предложение выпить стопку водки отвечал: «Я? Нет–нет! Мне ж не положено: я же при технике!..» И отчаянно стесняясь Риммы, поспешно убегал к тарахтящему посреди огорода трактору. Пахал он вообще–то неплохо, глубоко и ровно, только на выезде, правда, промахнулся и свалил столб, поддерживающий калитку. Очень удивился этому, огорчился — и как это не рассчитал!..
Но что там столб, что столб! Столб можно заменить или подпереть колышком. Главное — вспахали! Перед Горчаковым простиралась обновленная, ставшая чище и ярче, земля; огород, как огромная чаша, был полон этой влажной, душистой земли, в которой приятно тонули ноги.
Теперь только разбрасывай, Римма, вслед за мной, в выкопанные моей лопатой лунки семенную картошку, а ты, Анюта, помогай матери накладывать картошку в ведро, учись, дочка, постигай крестьянское дело!..
Парамон любовался крепким, плечистым Лаптевым, идущим за плугом — как он умело держит плуг за чапыги! Как ладно направляет большое колесо по борозде, а малое по целику! И как вовремя отваливает плуг на поворотах и заглубляет лемех на боковинах поля!
«Эх, из этого парня вышел бы добрый пахарь! — Мечтательно думал Парамон. — Вот тебе и городские!..»
Лаптев вел ровную, прямую на прогонах и плавно закругленную, сходящую на нет на повороте, борозду, смотрел, как зеркально блестящий стальной лемех вспарывает черную жирную землю, как устремляется пласт ее вверх по отвалу, но тут же опрокидывается, разваливается, укладывается, добавляясь к вспаханному клину.
Лаптев чуть захмелел от запаха свежей земли, от тепла и солнца, от того, что не забыл отцову науку пахоты, преподанную ему в отрочестве. Вон даже Парамон одобрительно кивает; а вначале сомневался старик, знает ли он, Лаптев, с какой хоть стороны к лошадям–то подходить? Теперь не сомневается Парамон, только улыбается, довольнехонький — вспашут они сегодня и его, Лаптева, огород, и большой Парамонов.
— В борозду! — во всю мощь своей широкой груди, требовательно покрикивает Лаптев, зная, что только так надо командовать лошадьми, чтоб чувствовали его власть и силу; им только дай послабление, они живо потянутся к свежей траве на меже и плуг утащат в сторону!
Лошади добрые, сытые, и как знакомо, как опять же пьяняще напахивает от них конским потом, ременной сбруей! И как хорошо чувствовать горячий ток крови в руках, лежащих на чапыгах! Чувствовать ногами мягкую податливую землю, мерный шаг коней, движение плуга и свою слитность и с конями, и с плугом, и с землей!
А сколько поналетело на пахоту скворцов! И какие они яркие, как переливается их оперенье — черное, фиолетовое, зеленоватое! Бегают по взрыхленной земле и хватают жирных, вывороченных из глубины, червей, хватают и несут в свои, уже попискивающие скворечники. И ни лошадей не боятся, ни плуга, ни людей: слишком хороша, видать, пожива, шибко сладкие червяки на свежевспаханной земле!..
— В борозду! — для порядка, и чтобы хоть как–то разгрузить свою грудь от теснящих ее чувств, покрикивает Лаптев.
А по всей деревне — синие дымки от костров, тарахтенье трактора, стукоток семенной картошки, ссыпаемой в ведра, перекличка соседей: вспахали — не вспахали, посадили — не посадили. Копают вручную, пашут на тракторе, пашут на конях, и даже, говорят, один мужик умудрился пахать на мотоцикле: прицепил к «Уралу» легкий плужок и, пустив мотоцикл на первой скорости, вспахал огород и себе, и соседке.
«Голь на выдумки хитра…» — усмехается Лаптев и оглашает окрестности своим зычным криком:
— В борозду!
…Забороновав начиненный семенами огород и закрыв тем самым влагу, Горчаков едва смог разогнуть, распрямить спину.
— Ой, ой, — морщился он, прислоняя к забору железные грабли с отполированными до блеска зубьями. — Спина моя, спина!..
Римма, положив руки на поясницу и тоже как бы с усилием распрямляя себя после целого дня работы в наклон, призналась, что совсем не так представляла себе дачную жизнь. Дача, в ее представлении, — это прогулки по лесу в легком летнем платье, это — купание–загорание на пляже, это — приятные беседы с гостями в кресле–качалке где–нибудь в тенечке; игра в бадминтон, чтение романа в гамаке…
— Накопление жирка… — в тон жене продолжал Горчаков, — ленивое безделье, светская болтовня после вечернего чая… Я, признаться, тоже так представлял. Но они же здесь все сумасшедшие! И нас вот заразили. Я тоже начинаю чувствовать себя того… — Он слегка коснулся своей головы, и Римма рассмеялась.
А вечером бабка Марья истопила баню, пригласила и их, квартирантов, помыться–попариться после посевной, после пыльной и потной работы.
Горчаков парился вместе с Парамоном и едва выдержал. Такую старик жарищу поднял из каменки, что Горчаков чувствовал — вот–вот кожа воспламенится, а волосы на голове затрещат. Но зато потом, когда отдышался и пришел в себя, дневной усталости как не бывало.
Анютка сначала пришла от бани в ужас, орала ничуть не меньше кошки, когда ту выпустили по приезде на волю; едва уговорили малышку помыться. Горчаков, сидя на лавке в предбаннике, слушал плеск воды, повизгивание Анютки, ее протестующие вопли и неразборчивый, строгий по тону, говорок жены.
Наконец Римма позвала его:
— Забирай эту крикуху, я вся упарилась с ней! Хоть домоюсь тут одна спокойно.
Дверь бани приоткрылась, и Горчаков с рук на руки принял горяченькую, с розовой, распаренной мордашкой, завернутую в простыню Анютку.
— С легким паром, с легким паром! — приговаривал он, волоча дочку в избу, а в глазах у него стояла Римма, когда она показалась в темном проеме двери, передавая Анютку; от ее ног, от живота и от груди исходил прозрачный пар, будто вся она слегка дымилась. На какой–то Анюткин вопрос Горчаков ответил невпопад, чем и вызвал крайнее недоумение дочери…
Глава 15
За срубом в Лебедиху с Горчаковым поехали Парамон, Лаптев и Виталька.
Ехать нужно было на другую сторону бора, наискосок пересекая его. Спутники стояли, опершись о кабину, и смотрели вперед, на песчаную дорогу, что светлой лентой то поднималась на гривы, в сосняк, то сбегала в пади, в топкие места, где поблескивали лывы.
Лаптев на ходу успевал разглядеть между деревьями синие цветочки медунок и лесных фиалок, чеканные желто–белые прострелы; в падях целыми полянами горели жарки, а там, где еще стояла вешняя вода, на голубых ее «зеркалах», ярко желтели лютики. Лаптев всей грудью вдыхал лесной воздух, и сердце у него сладко и одновременно грустно замирало в предощущении чего–то радостного, связанного с наступающим летом…
Парамон вспоминал, когда в последний раз был в Лебедихе, и выходило, что лет уж десять тому назад, так что деревню теперь, поди, не узнать…
Горчаков был очень благодарен своим спутникам: в такое хлопотное время без лишних слов согласились ему помочь! Но и беспокойство его сосало — как–то выгорит задуманное дело?..
Когда слева от дороги вдруг взлетели и тяжело стали набирать высоту вспугнутые машиной три глухаря, спутники оживились. Виталька, придерживая шляпу, чтобы не сдуло, начал вспоминать, как в свое время охотничал в забайкальской тайге. Как по осени, когда реки замерзнут, но лед на них еще голый, без снега, он, Виталька, укладывал снаряжение на нарты, цеплял нарты за мотороллер и по льду, как по асфальту, забирался в верховья речек и ручьев, далеко в тайгу, в самую глухомань. Натягивал палатку, устанавливал в ней печку, расстилал на лапнике меховой спальный мешок и начинал промышлять рябчика. Целый день кружил по тайге, а под вечер возвращался на свою «базу».
— Страшно же одному в тайге, жутко? — спросил Горчаков и передернул плечами, представив, как бы он чувствовал себя, доведись ему целый месяц провести в тайге в одиночестве.
— А я разговаривал! — отозвался Виталька. — Прихожу вечером к палатке, изменю голос и здороваюсь сам с собой, спрашиваю: «Как себя чувствуете, Виталий Николаевич? Что будем на ужин готовить, Виталий Николаевич?..» И сам же себе, но уже своим голосом, отвечаю: «Сегодня у нас в меню суп с рябчиком, каша гречневая с маслом, чай с галетами…» — Виталька посмеивался, а Горчаков с Лаптевым только головами качали.