«Два дня! — Климов чуть зубами не скрипел от досады. — Чертовы переезды из города в город! Чертов аппетит! Проедаем массу денег, а есть все равно хочется. Накупаешься, наплаваешься, так, кажется, бараний бок с кашей навернул бы!.. И вот остались гроши… Самое большее на два дня…»
Весь вечер Лина была тихая и печальная. Климов изо всех сил старался быть с нею милым и деликатным, старался предугадать малейшее ее желание; веничком из полыни подмел в палатке, аккуратно застелил постель, принес из колонки свежую питьевую воду…
Легли они почему–то как можно дальше друг от друга. Лежали и слушали, как шумит море. А оно в ту ночь что–то расходилось, разволновалось, валы накатывались на песок и шумели, казалось, совсем близко, возле самой палатки.
— Снесет нашу палатку, — тихо и серьезно сказала Лина. — Поднимет на волну и…
— И поплывем в Турцию, — подхватил Климов. — Здесь ведь вообще–то не так и далеко. Турки утром проснутся — ба! — что за чудо желтое плывет?..
Однако Лина не рассмеялась, не стала продолжать воображаемые приключения. Сказала, что в детстве почему–то мечтала побывать в Палестине… Потом стала рассказывать, что в школе была этаким гадким утенком, необщительная, слово из нее трудно было вытянуть… Вспоминала учителей, говорила, что самые интересные уроки в старших классах были по литературе: такая замечательная учительница была, так много знала и так любила свой предмет!..
— Теперь понятно, откуда у тебя склонность к стихам и прочему… — сказал Климов. — Непонятно только, почему ты пошла в технический вуз, а не в гуманитарный…
— А я хотела куда–нибудь, где музыку изучают… Я ведь ходила еще и в музыкальную школу, по классу фортепиано… Но папа сказал, чтобы шла в технический. Да и мама его поддержала — лучше, говорит, технический, чем гуманитарный…
«Да зачем ты их послушалась! — хотел было возмутиться Климов. — Так ведь можно жизнь свою искалечить. Нравилось одно, а родители заставили заниматься другим. А что если так и не полюбишь технику? Вот и будешь всю жизнь повинность отбывать, делать нелюбимую работу. Наплевала бы на их советы и пошла куда хотела!..»
Однако вспомнив, что Лина страшно не любит таких разговоров, что она даже убеждена — работу вовсе не обязательно любить, убеждена, что родителей надо слушаться во всем, — вспомнив об этом, Климов только и сказал:
— Жалеешь, наверное?
— Жалела… А сейчас нет. Сейчас я поняла, что было бы желание, а время и для музыки, и для стихов, и для театра всегда можно выкроить…
Конечно, Климову и тут хотелось возразить ей, что при всей, мол, разносторонности интересов у тебя нет самого главного — ты не любишь свое дело, а значит, нет в тебе «стержня»; хотелось продолжить спор, начатый еще в мастерских, когда она сломала резец.
— Я знаю, о чем ты думаешь, — словно бы угадав его мысли, сказала Лина и усмехнулась. — О том, что работать не по призванию, без души — это преступление… Никакого преступления нет. Все это сложно… Со стороны этого не понять… Когда–нибудь я тебе расскажу…
Климов был озадачен — что–то она не договаривает. Что? Опять загадка?
Было в ее словах и обидное — это он–то, Климов, «со стороны»?!
Однако тут же нашел он и отрадное для себя. «Когда–нибудь расскажу…». Стало быть, есть у них будущее…
«Ладно, — решил Климов, — подождем…»
— Я тоже сейчас понял, — сказал он, — что развивался как–то однобоко: техника и только техника… Это все твое влияние. Заразила меня, понимаешь, стихами…
— А хочешь, зимой будем вместе ходить на концерты, в театр, на выставки?..
Так они лежали в темноте и говорили обо всем серьезном, и строили планы на будущее, пока сон не сморил их, уставших за длинный, наполненный столькими впечатлениями южный день.
Засыпая под убаюкивающий, монотонный шум водяных валов, Климов, как бы отвечая далекому голосу в себе, голосу, который не то с укоризной, не то насмешливо спрашивал: «Ну что же ты? Неужели даже не обнимешь ее? Не приласкаешь?..» — успел подумать, что впереди еще целых два дня и две ночи…
IX
Да, впереди были целых два дня и две ночи, и прошли они словно бы в каком–то странном сне. Климов и Лина перестали замечать море, дельфинов, людей, окружающие горы, руины крепости, что высилась на скале прямо над их палаткой; забыли о том, что это как–никак Генуэзская крепость, памятник древности и надо его осмотреть хотя бы… Ничего такого им и в голову не приходило, обо всем они забыли, у них началась «игра». Точнее сказать, они продолжили «игру», которая так понравилась обоим и так взволновала обоих тогда у костра, когда Климов «коптил» Лину на огне…
Здорово уже отдохнувшие, загорелые и «одичавшие», они сравнялись в возрасте, исчезли между ними те семь лет, что нет–нет да и разделяли их раньше; оба теперь были как молодые, проворные животные, в полном владении которых был просторный берег, огромное теплое море, океан чистейшего, пахнущего простором воздуха; а еще — солнце, а еще — небо!.. И они купались в этом своем богатстве, резвились, как и подобает молодым и здоровым животным. Тут было и обливание друг друга водой, и кидание друг в друга камешков, и щекотанье, и сплетенье рук, и барахтанье на песке, и изнеможение от смеха, и снова тысячи прикосновений, тысячи глупостей, которые доставляли обоим какое–то пьянящее удовольствие.
Что с ними произошло, если попытаться взглянуть на их «игры» посторонним взглядом, осмыслить эти «игры» посторонним умом?.. Ну, к Лине, пожалуй, пришла, наконец, раскованность; она охватила обычно сдержанную Лину после отъезда старшей сестры. Куда–то исчезли ее «загадки», ее «уходы в самое себя», задумчивость; Лина превратилась в живую, во плоти и крови девчонку. Она как бы опустилась с каких–то своих, не понятных ранее Климову, облаков на землю и удивилась — до чего же хорошо!.. И упивалась морем, солнцем, соленым воздухом и своими шалостями, проказами, словом, игрой с Климовым. И такая она была понятна Климову и безумно нравилась ему.
Ну а сам Климов?
А сам позабыл, что он вполне взрослый и трезвый мужчина, что ему как–то уже не с руки заниматься «игрой», носиться как мальчику по берегу и мелководью, кувыркаться и барахтаться на песке. Ему бы остановиться, одуматься — снова, мол, в детство впал, старик! Играешь, резвишься, спишь в палатке с красивой юной девушкой и даже ни разу не обнял ее!.. Расскажи кому, так засмеют…
Но в том–то и дело, что Климов не мог остановиться, одуматься и трезво взглянуть на себя со стороны. Он видел только Лину, веселую, живую, загорелую, видел перед собой скорее чудо–девочку, чем женщину. Вот она столкнула его в воду с надувастика — белозубый смех, брызги, бултыханье в воде; вот она бесшумно подкралась сзади по песку и щекочет ему, якобы дремлющему, подошвы ног травинкой, и он дергает ногами, вскакивает, начинаются «догоняшки–наказашки», барахтанье в песке или в палатке, куда Лина нырнула, спасаясь от преследования.
И снова смех, и снова дурь, ничего, кроме дури.
— Вот стена, — сказала Лина вечером, когда они укладывались спать. Сказала и с забавной серьезностью на лице поставила посреди палатки надувастик на ребро. — Запретная стена. Тебе запрещено через нее переползать.
— А перепрыгивать?
— Тоже запрещено.
— Ну а если по воздуху?..
— А как? — после некоторой паузы, вся любопытство, подскочила Лина.
— Ну, мало ли… — уклончиво ответил Климов. — Надуюсь и… воспарю.
Прохохотавшись, затихли было, угомонились до тех пор, пока Лина не услышала какое–то подозрительное шебаршение.
— Слушай, кто это скребется?
— А это я… подкоп веду.
— Под запретную стену?
— Ага.
— Долой подкопщиков! — и вот уже матрас опрокидывается на Климова, и Климов, силясь вылезти из–под раздутой гулкой резины, запутывается в одеяле и не знает, куда вылезать.
— Стыд–то какой, — досадует он. — В собственном одеяле заблудился.
— Ау, Валера! Я зде–есь! — кричит Лина и еще больше запутывает, заплетает одеялом его руки и ноги.