Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Однако когда появились у Лаптева с Галей малыши — два горластых толстощеких парня–погодка, — с туризмом пришлось распрощаться: в помощь жене пришлось взять на себя ежедневную стирку–каторгу пеленок да ползунков. А поскольку на природу по–прежнему тянуло неодолимо, то они с Галей со временем купили подержанный мотоцикл с люлькой и стали выезжать за город всей семьей, с палаткой, со спальными мешками, куда–нибудь в лес, на берег реки. И однажды заехали далеко, очутились в глухом лесу, заплутали, и проселочная дорога вывела их к незнакомой деревне. И так это место, эта тихая деревенька с хорошим сибирским названием Игнахина заимка им поглянулись, что, увидев заколоченные избы, они стали расспрашивать, не продаются ли?..

Наскребли по родственникам да знакомым нужную сумму и заделались владельцами избы–насыпушки, с огородом, с банькой, с легкой летней кухней и погребом; лучшего и душа его, Лаптева, не желала. У Гали, как и любого другого учителя, отпуск два месяца и всегда в летнее время, так что Галя все лето живет на даче с ребятами. И растут мальчики, считай, в деревне, теперь вон уже рыбачат, ходят в лес по ягоды, по грибы. Ну а он, Лаптев, приезжает в Игнахину заимку на выходные, привозит им продукты, отдыхает от города, от завода. Но главное то, что крестьянская его душа теперь на месте, главное то, что он всласть может поковыряться в земле, поправить забор, помочь соседу, владельцу коровы, косить сено; может сходить в бор за грибами, порыбачить. И за детей он спокоен — не будут мальчики городскими заморышами, ущербными недорослями, которые не знают, как растет черника–ягода, как корова доится. Умеют ребятки и картошку сажать, и печку дровами топить, и снасть рыбацкую поставить.

«Запомните, орлы, — с удовольствием просвещает сыновей Лаптев где–нибудь на лесной поляне, — вот эта травка, вот, с желтенькими цветами, называется зверобой, в старину ее считали лекарством от девяноста девяти болезней. А вот татарское мыло…»

А когда старший, Володя, приносит с моря на кукане добрых подлещиков, а младший, Антошка, волокет из бора корзину боровиков, Лаптев всякий раз удовлетворенно говорит себе: «Вот теперь все в порядке. Теперь парни вырастут полноценными».

Встретившись в городской толчее с Горчаковым (а они не виделись с тех пор, как Горчаков ушел с завода), Лаптев едва узнал бывшего «старого бродягу». Тот и никогда–то не был склонным к полноте, но чтобы так дойти… Перед Лаптевым стоял бледный, сутулый, какой–то весь напряженный Горчаков.

Они обрадовались друг другу, потискали друг друга в объятиях.

— Худой ты шибко, — озабоченно говорил Лаптев, вглядываясь в остроскулое нервное лицо товарища, в его большие зеленые глаза под крышей густых бровей. — Прямо как изработавшаяся кляча, извини, конечно, за сравнение.

— Не говори, старина, — грустновато улыбался Горчаков. — Укатали сивку крутые горки…

— За городом–то хоть бываешь?

— Да где там! — безнадежно махнул рукой Горчаков.

— Ну‑у, — все так же озабоченно протянул Лаптев. — Ты на износ, гляжу, работаешь. Так, голуба, не годится.

И Лаптев стал рассказывать про свою дачу, про домик и про деревню, а Горчаков слушал насмешливо, иронично.

— Стало быть, заделался дачным мужем? — спросил он.

А надо сказать, что в годы их бродяжничества не было среди них слова более уничижительного и даже бранного, чем слово «дачник». Владелец дачи представлялся им человеком пропавшим, человеком, отращивающим брюхо, к тому же злобным собственником, который, сорви у него в саду яблоко, затравит тебя псами, а то и пальнет из дробовика.

И когда случалось им проходить группой мимо дач, они, бывало, нарочито громкими голосами пели сочиненную ими ехидную песню про «дачного мужа», про его полосатую пижаму; а если замечали недобрый взгляд какого–нибудь солидного дяди из–за забора, то были весьма довольны, что их злая сатира достигла цели.

И вот Лаптев мало того что сам заделался дачевладельцем, так еще и его, Горчакова, норовит затащить в этот омут мещанства и стяжательства…

— Ну какая там у вас природа! — усмехался Горчаков в ответ на его, Лаптева, попытки заинтересовать приятеля. — Две–три березки, клочок травы, да и какая трава! Все усыпано яичной скорлупой да битым стеклом.

— Не знаешь — не охальничай, — протестовал Лаптев. — Лучше приезжай да посмотри. Как в песне поется: «Приезжайте — увидите сами…»

Особенно задела Лаптева ироническая реплика Горчакова: «Ты, поди, и свинок там разводишь?..»

…А сегодня Горчаков уехал в Игнахину заимку. Уехал, несмотря на его, Лаптева, предостережения, смотри, мол, не попасть бы тебе в буран. Но разве Горчакова напугаешь каким–то там бураном? Он же слегка авантюрист, Горчаков, таковым его и в группе знали — авантюристом. И сколько тому было подтверждений. Группа сгрудилась на берегу ревущего, белопенного потока где–нибудь на Тянь — Шане, все ломают голову, как бы навести переправу, как перекинуть веревку на противоположный берег… глядь, а Горчаков уже в воде, уже он борется с течением и его вот–вот снесет к чертовой бабушке.

Либо решается, бывало, вопрос — лезть или не лезть на перевал, больно утомились все после целого дня подъема сюда, на плато, да и шибко страшной кажется снежная, окутанная туманом седловина перевала. Горчаков, конечно, за то, чтобы лезть, хотя бы даже и на четвереньках. Как это, дескать, не взять перевал! Да нас засмеют, елки–моталки — такие лбы и струхнули перед тривиальным гребешком!

И если большинством голосов решалось все–таки не рисковать, не лезть на рожон, а следовать мудрому правилу «умный в гору не пойдет, умный гору обойдет», — если решение это затем принимал руководитель группы, слово которого закон, то Горчаков, конечно, подчинялся, иначе бы ему не быть среди «старых бродяг». Но подчинялся он, что называется, скрепя сердце, долго после этого хмурил брови, был молчалив и катал желваки на острых скулах.

Так что основания для тревоги у Лаптева были, и, снимая со станков готовые, влажные от масла, шестерни, проверяя их «на биение» на контрольном столике и загружая станки новыми заготовками, Лаптев поглядывал на часы и то и дело возвращался мыслями к Горчакову. Вот он доехал до девяносто третьего километра, вот миновал деревню Белодедово, вот вышел на берег моря…

Лаптев посматривал в мутные окна цеха и видел, что там, за окнами, качается снежная кутерьма, начинается настоящая падера…

Глава 4

Первые шаги по занесенному снегом льду расстроили Горчакова. Он совсем разучился ходить на лыжах под рюкзаком! Особенно худо получалось, когда лыжи разъезжались в стороны на твердых и гулких взлобках–сугробах, тут рюкзак раскачивал Горчакова из стороны в сторону, и приходилось корячиться, чтобы удержать равновесие, не упасть.

«Как корова на льду…» — злился Горчаков на себя.

К тому же сильно вреза лись в плечи узкие лямки рюкзака. А ведь были у него, у Горчакова, специальные подкладки из войлока, но Римма, обнаружив их однажды на антресолях, с брезгливостью выбросила в мусоропровод.

Ветер со снегом сильно холодил лицо, затруднял дыхание, неприятно хозяйничал в одежде, в варежках, пузырил капюшон штормовки. Когда же Горчаков вышел из–под защиты лесистого мыса на белую равнину моря, ветер набросился на него с яростью, колкий снег начал хлестать по лицу, по глазам; непрерывные завывания ветра и шорох снега о брезент капюшона давили на уши.

Здесь, на этой плоской равнине заснеженного моря, ветру было раздолье, и он, вырвавшись из–за лесистых холмов на простор, разгонялся во всю мощь. Упругие струи летящего воздуха и снега со свистом и воем слетались, сшибались, завихрялись, взметая белые космы поземки и перемешивая их со снегопадом.

Чтобы дать отдых исхлестанному лицу и слезящимся глазам, а также чтобы успокоить сбиваемое ветром дыхание, Горчаков, пройдя с полсотни шагов, останавливался. Поворачивался к ветру спиной, наваливался грудью на лыжные палки и стоял, как некое согнувшееся, горбатое существо о четырех ногах.

74
{"b":"548942","o":1}