Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

И Лаптев в горьких своих раздумьях приходил к выводу, что нужно самому что–то делать. Нельзя сетовать да сокрушаться и ничего практически не делать, чтобы пресечь безобразие. И бывали случаи, когда Лаптева настолько выводили из себя, что он «взрывался». Тащил как–то Ванюшка на «Беларуси» березовые хлысты мимо усадьбы Лаптевых. Увидел Лаптев, что лесины своими сучьями сдирают дерн, разрывают живой ковер топтун–травы, и взъярился, бросился наперерез трактору, остановил его, рванул на себя дверцу кабины — что ж ты делаешь, сукин ты сын! Ты же всю полянку испакостишь! А на ней вон дети играют! Ты что, не можешь ехать по дороге?! Тебе обязательно надо полянку губить?

Струхнувший Ванюшка даже и огрызаться забыл, забормотал в смущении: «Да не подумал! Да ладно уж… Ну, сверну, сверну на дорогу! Не подумал, ей–бо!..»

Или случай со старушками–ягодницами прошлым летом. Возвращался Лаптев из бора с корзиной груздей и в лощинке наткнулся на трех старух, которые почем зря пластали бруснику. А рвать ее было рано: она только–только начала краснеть. Что ж они делают, поганки этакие!.. И Лаптев принялся стыдить старух–браконьеров: ну, как вам не совестно! Пожилые люди, а такое вытворяете!

Старухам сделалось, конечно, неловко, они притихли, ни одна из них даже не разогнулась, не посмотрела впрямую на Лаптева; все трое явно механически продолжали ощипывать с веток почти белую ягоду.

— Ага, жди, пока она поспет! — пробурчала наконец одна из них. — Городские наедут и выпластают!

Вот всегда так! Местные боятся, что городские «выпластают», а городские рвут ягоду раньше времени, боясь и местных и себе подобных горожан. И получается, что вместо того, чтобы подождать, пока ягода нальется, вызреет, станет темно–бордовой, или «черной», как тут говорят, сочной и сладкой, — вместо этого рвут белую, незрелую. Она, конечно, потом покраснеет, ее можно будет даже продать на рынке людям, никогда не пробовавшим настоящей брусники. Покраснеет–то она покраснеет, да только кислая она, сухая и жесткая. Все ягодники об этом прекрасно знают, однако подлая эгоистическая натура гонит их на бруснику раньше срока — урвать, пока другие ждут созревания!

Лаптев приходил в отчаяние — какое богатство губят! Свое же богатство, себе же во вред! Прямо наваждение какое–то!

Бывали и еще случаи, когда обычно невозмутимый Лаптев выходил из себя. Взять хотя бы случай с Гастрономом, когда тот вывалил мусор на лесной полянке сразу за деревней…

И всякий раз после подобных стычек с безобразниками Лаптев почти заболевал; до того расстраивался, до того разочаровывался в людях, что хотелось напиться в стельку и ничего не видеть, никого не слышать, ни о чем не думать.

И все отчетливее понимает теперь Лаптев тщетность такого своего донкихотства. Ничего он этими выходками не добьется, в одиночку ничего не сделаешь, не изменишь, нужно всем вместе браться. Обществом! Только так, «всем миром», как говаривали в старину, можно пресечь безобразия и спасти бор от вытаптывания и разграбления.

«Нужна организация, — думал Лаптев, шагая по лесной дороге, — да, да, организация!»

Но тут же приходили и сомнения. Организация… Пытались ведь они, горожане–дачники, создать здесь кооператив. Еще в позапрошлом году учитель–пенсионер ходил по дворам, списки составлял. Нелегкое это было дело: владельцы каменных коттеджей с подозрением отнеслись к спискам, иные не хотели даже назвать свою фамилию, сообщить место работы и городской адрес. Гастроном даже в ограду не пустил учителя — не желаю я никуда вступать, отстаньте от меня.

И все же списки, пусть неполные, были составлены, было избрано правление, учитель–энтузиаст поехал в город, регистрировать кооператив, а ему отказали. Дескать, необходимо ходатайство какого–нибудь солидного предприятия либо учреждения, под эгидой которого обычно и создаются подобные дачные или садоводческие кооперативы. А у вас там, дескать, какой может быть кооператив, если один врач, другой артист, третий учитель…

Ничего, словом, не получилось у заимчан с кооперативом.

«Ну, не кооператив, — размышлял теперь Лаптев, — так уличный комитет организовать. Уличный–то комитет имеем право создать. Выбрать правление, образовать комиссии… Санитарная, скажем, комиссия пусть–ка следит за чистотой — чтобы деревню и бор не загаживали, мусор сваливали где положено. Чтоб комиссия штрафовала пакостников наподобие этого Гастронома».

«Пожарная комиссия нужна? — спрашивал себя Лаптев. — Нужна, конечно. Чтоб в случае чего были начеку, имели бы под рукой простейшие противопожарные средства. Да и электропроводку бы проверяли. А то дачник горазд тянуть провода куда попало и как попало… Нужна еще дружина для охраны порядка, чтоб пресекать хулиганство, драки, да просто призвать к порядку хотя бы того же Валерку–браконьера».

«Хорошо бы, — уносился ввысь мечтами Лаптев, — щиты красивые поставить на опушке бора, на лесных дорогах, и написать на них крупными буквами, что можно, а что категорически запрещено делать в бору. Призывы бы написать о том, что лес нужно беречь, не наступать на горло матушки–природы!..»

Лаптев так задумался, столь увлекла его идея создания организации, что очнулся он лишь тогда, когда на повороте дороги вдруг набежал на глухарей. Птицы, петух и копалуха, видимо, склевывали на дороге мелкие камешки и не вдруг взлетели. Между ними и Лаптевым оказалась большая сосна, и Лаптев, чувствуя, как екнуло сердце, схоронился за толстым стволом сосны, а потом осторожно выглянул. Петух вытянулся и застыл в напряженной позе: длинная толстая шея, небольшая голова с бородкой, с белым, загнутым книзу, клювом, черное, поблескивающее оперенье, а на ногах опушки, словно штанишки, заправленные в голенища когтистых сапожек. А самка–копалуха поменьше, посветлее, вся в рыжих, черных и белых пестринах. Обе птицы замерли — сама чуткость и настороженность.

Стоило Лаптеву пошевелиться в своем укрытии, как глухари стремительно разбежались по дороге, тяжело оторвались от земли и, резко и часто хлопая крыльями, взмыли в воздух, скрылись за кронами деревьев. Лаптев проводил их взглядом, сердце у него сильно и гулко стучало.

Он свернул с дороги и пошел напрямик, продираясь сквозь кусты и молодой подрост; шагал, поднимался на гривы с их высоченным сосняком, спускался в уремные, с кочкарником и багульником, пади, перешагивал через мшистые, таящиеся в траве, колодины; под ногами то и дело стрелял валежник, заросли папоротника, жутковатые в своей гущине, доходили ему местами до пояса. Он шагал и шагал, чувствуя себя сродни могучим лосям — не так ли и у сохатого раздуваются ноздри? Не так ли и тот пожирает глазами окрестности, сторожко ловит ухом малейший шорох, тишайший посторонний звук?

Вот и Лаптеву, когда он останавливался, замирал на месте, казалось, что он слышит подземный ход мышей, улавливает горьковатые запахи корней, ощущает движение соков под корой деревьев, угадывает намерения торопливого рыжего муравья.

Попадались ему подберезовики с бурыми шляпками, золотистые, сзелена, маховики; пестро было вокруг от разноцветных сыроежек, этих краснявок, синявок, чернявок. Встречались и белые грибы, но все перерослые и не боровики, а травянистые, как он называл те белые грибы, что на высокой ножке и со шляпкой–зонтиком золотисто–румяного цвета. Лаптев не любил эти грибы: уж слишком они мягкие, нежные; он предпочитал им тугие боровики, те, что не в траве растут, а на чистом месте, на буграх, под соснами. И вскоре он их нашел…

Какой он все–таки породистый, боровик! Какая отточенность формы и благородство окраски! Нет, тут без колдовства не обошлось, тут великий мастер природа превзошла самое себя, перешла грань, за которой начинается чудо. Дрогнет самое черствое сердце, когда вдруг нарисуется перед тобою этакий бочоночек с бархатно–коричневой или темно–вишневой шаровидной шляпкой, крепенький, тверденький — нож скрипит, когда срезаешь. Перевернешь его, а на срезе–то он сахарно–белый!

А поодаль вон другой. Стоит себе на чистом месте, открытый со всех сторон, и даже на вид ядреный, распертый изнутри, — стоит на пузатой своей ножке, твердый и упругий, тяжелый на ладони, будто свинцом налитый.

117
{"b":"548942","o":1}