Размышлял Горчаков и над тем, что же движет в конце концов Виталькой? Откуда в нем эта энергия, это бесстрашие перед полчищами дел? Откуда несдаваемость, пружинность «ваньки–встаньки»? В самом ли деле им движет чувство долга?.. И в самом ли деле его страсть именно к крестьянскому труду как бы наследственная?.. А может, тут совсем не то, может, все дело в характере? Может, у него натура муравья? Копошится и копошится без устали, тащит и тащит все что ни попадется в свой муравейник…
«И чем сейчас живет Парамон? — думал Горчаков. — О чем он столь сосредоточенно размышляет последнее время? Неужели только о предстоящей женитьбе сына?..»
Но особенно острый интерес Горчаков испытывал последнее время к своей дочке Анютке. Такой интерес и такую нежность, каких никогда до сих пор не было. Решаясь оставить Анютку с отцом в деревне, Римма была вся в сомнениях и страхах. Ведь ребенок может утонуть! Его может укусить энцефалитный клещ! Девочка может поймать какую–нибудь хворь, так как земля кишит, по ее, Римминым, представлениям, возбудителями заразных болезней. Кроме того, ребенок может наесться мухомора или — еще хуже — бледных поганок! А в рыбе, говорят, водятся возбудители описторхоза! Пуще того опасны собаки, среди которых полно бешеных. Да и бык может забодать. Комары здесь, поди, малярийные! Пища без холодильника быстро портится, и не исключено отравление!.. Словом, не было в мире такой напасти, которая не могла бы, в воображении матери, обрушиться на оставляемую в деревне дочку.
Горчаков убеждал Римму не трусить, иронизировал, сердился: «По–твоему, — говорил он, — нельзя ни дышать, ни пить, ни есть — все опасно, всюду отрава и зараза!»
Перво–наперво, как и ожидал Горчаков, у Анютки прошел страшный кашель, исчезла нездоровая бледность, а тусклые глаза заблестели. От воздуха ли здешнего, от парного ли молока, которое она, хотя и не без нажима, пила по вечерам, щеки у Анютки начали округляться, попка, как и положено в таком возрасте, приобрела вид пышной булочки, а тело покрылось радующим глаз загаром.
Но самое главное — это открытия, которые Анютка делала здесь каждый день и каждый час. Вдруг поднимет крик на всю ограду: «Папа, папа! Баба Маня! Скорей идите сюда!» Оба они, и Горчаков и хозяйка, бегут — что такое, Анюта? Что случилось?.. Оказывается, Анютка углядела возле забора на припеке ящерицу…
Жук! Цветок! Бабочка! Стрекоза! И каждый из них — событие, каждый — открытие.
Когда выдавалась свободная минута, Горчаков брал полотенце, цветастый надувной круг и вел восторженно разговорчивую дочь купаться. В соснах за огородами в ту пору было оживленно, шумно: там обосновалось семейство ворон. Неуклюжие слетыши–воронята садились на пеньки, на нижние ветки сосен, на тропинку, подпускали к себе близко. «Они, Анюта, еще не научились бояться», — говорил Горчаков дочери. А воронята с детским любопытством взирали на них и на их яркий надувной круг — что это, мол, за чудо такое движется по тропинке? Однако отчаянное, требовательное карканье старой битой вороны заставляло воронят–простофиль подниматься в воздух; неумело колыхаясь на тяжелых непослушных крыльях, они взлетали с пеньков и веток, однако летели чаще всего не от опасности, а как раз навстречу ей, чуть не вреза лись в шагавших по тропе Горчакова и Анютку. «Ах ты, господи! — сокрушался Горчаков. — В каком отчаянии, должно быть, сейчас ворона–мама! Как она страдает от ротозейства своих деток!..»
Миновав полосу бора, отец с дочерью оказывались на высоком берегу, над обрывом; внизу расстилалась равнина моря, маячил вдали белый парус яхты, глухо тарахтела и ползла по водной глади, высоко задрав нос, моторная лодка.
По знакомой тропинке они спускались в свою маленькую бухточку с песком и галечником, Анютка тотчас скидывала ситцевое платьице и трусики и совершенной голышкой бросалась в воду; бегала по мелководью, вскрикивала от брызг, бултыхалась на раздутом гулком круге. Некоторое время спустя Горчаков вытаскивал ее из воды, посиневшую, смеющуюся, и она карабкалась на песчаный откос, зарывалась в горячий песок, согревалась, радовалась прикосновениям солнечных лучей, как радуется им, наверное, растение. Вывалявшись в песке с ног до головы, Анютка снова сигала в воду, снова ликующе вскрикивала от щекотания ласковой водички.
Горчаков смотрел на дочку и чувствовал себя сродни той старой вороне, что повстречалась им с выводком в бору.
На линии прибоя торчало наполовину заваленное песком и галечником старое ободранное дерево, прибитое сюда штормом. И позади толстенного этого дерева образовалась небольшая заводь, а в ее теплую воду повадились заплывать мальки; здесь они, видимо, грелись, кормились и подрастали. «Чем же они, бедные, питаются?» — не раз задавался вопросом Горчаков, не видя на дне ни растительности, никаких корешков, ни ила; голый песок да галька. И вот однажды заметил, как рыбка вдруг выскочила из воды и ткнулась в это дерево–плотину, словно бы склюнула что–то. И другие мальки тоже подплывали, подпрыгивали и клевали дерево. Что за чудеса? Зачем они это делают? Загадка разрешилась, когда Горчаков разглядел, что на ошкуренном и добела обмытом водой дереве, на его влажном боку прилепилась зеленоватая мошкара. Этих–то мизерных мошек, оказывается, и склевывают мальки; подплывают к дереву, выскакивают из воды, хватают ртом мошек и плюхаются обратно. Сонные, малоподвижные мошки одна за другой исчезали в утробах маленьких обжор.
— Анюта! — закричал Горчаков. — Иди сюда скорей! Я тебе покажу рыбью кормушку!
Уяснив, в чем дело, Анютка прямо–таки повизгивала при каждом ловком заглатывании мальками своего лакомства.
…Накупавшись, наплававшись, оставив в воде тяжесть уставшего тела, пыль и пот стройки, Горчаков растягивался во весь рост на берегу, спиной на горячем галечнике, и смотрел в синеву неба. По синеве проплывало белое, пушисто–округлое облако, — проплывало тихохонько, словно обомлев от страха за свою невесомость. Сверху, с высокого обрыва, заглядывали в бухту березы и сосны, а над ними планировал черный распластанный коршун. Эти минуты были тишайшими минутами в теперешней жизни Горчакова.
Но, увы, редки были такие минуты, тут же нужно было встряхивать с себя сонное оцепенение, подниматься, вытаскивать протестующую Анютку из воды, растирать ее покрывшееся пупырышками тело мохнатым полотенцем, одевать ее, внушая, что пора идти строить домик — кто ж его нам построит, если мы с тобой будем тут загорать?..
Большую же часть дня Анютка была предоставлена самой себе, носилась по деревне с подружками, прибегала к отцу на стройку, играла в ограде Хребтовых либо увязывалась за бабкой Марьей на берег полоскать белье. Вечером стоило Горчакову накормить ее ужином, проследить, чтоб вымыла ноги да выпила стакан молока, как Анютка плюхалась в постель и, чуть коснувшись щекой подушки, мгновенно засыпала. Горчаков смотрел на нее, спящую, и почти физически чувствовал, как укладываются сейчас в ее головенке на разных там полочках, по разным сундучкам многочисленные впечатления долгого дня. «Записать бы эти впечатления, — с нежностью думал он, — так наверняка солидный бы том получился!..»
По–особому грело его душу то, что Анютка бралась помогать ему на стройке, в огороде, во время приготовления обеда. Он раскалывал топором чурки, а она носила поленья в кухню. Либо приходила на стройку и принималась убирать мешающие плотникам щепки. А то просила дать ей скобель, и хотя ручонки у нее были слабые, она старательно водила лезвием скобеля по бревну и, вычистив небольшую «лысинку», искренне радовалась: «Помогла тебе, да?»
Ходила Анюта и по воду на колодец, с самым серьезным видом несла вслед за отцом свое крохотное ведерко с водой, поливала грядки. И что с того, что в ее игрушечной лейке всего и воды–то воробью напиться!..
Наградой же за их огородные труды была нежная сочная редиска, сладкие бело–зеленые горошины из первых пузатеньких стручков, первая, толщиной с мизинчик, морковка крупные бело–фиолетовые бобы.
Имела Анютка и постоянную обязанность — ходить по вечерам к Витальке за молоком. Горчаков всячески поощрял это дело, и Анютка каждый раз несла бидончик с молоком в надежде, в ожидании — вот сейчас папа похвалит ее, скажет: «Кормилица ты моя!» — обнимет и прижмет к себе.