С отцом, звероловом и следопытом, бродил Вадим по тайге Приморья; видел мирных кабарожек, оленей, косуль; переплывал лесные и равнинные озера; узнавал на болотах обманчивую тишь бездонных омутов; видел весенние и осенние перелеты птиц, когда наступали среди бела дня сумерки — небо темнело от бесчисленного множества лебедей, уток, гусей, от тысяч и тысяч мелкой птицы. И навсегда первая любовь, первая память — необозримым просторам Великого, или Тихого, и любезной сердцу бухте Золотой Рог.
Яницын рассказал сыну любимую легенду о том, как бог наделил богатствами Дальний Восток. Бог создал землю, животный и растительный мир, наполнил недра ископаемыми, поселил на материках человека. И вдруг спохватился: он совсем забыл о далеком крае у берегов Тихого океана.
Утомленный трудами создатель собрал по карманам все остатки растительного и животного мира, остатки земных богатств и щедро, всей божественной дланью, разбросал их по Дальнему Востоку. И свершилось чудо: рядом с северной елью, сосной, кедром выросло теплолюбивое бархатное дерево, обвился вокруг пробкового дерева дикий виноград, лианы охватили грецкий орех, рядом с волком и лисой крался свирепый тигр, а чуть копнешь землю — наткнешься на уголь и золото, на нефть и серебро, на железную руду и медь. Молодец бог! Не поскупился!
В маленькой комнатушке, отведенной старшим ребятам для работ, братья выделили Вадиму самодельный шкаф с полками и необходимым инвентарем «рабочего» человека — напильниками, сверлами, молотками, пилами. Отец смастерил младшему дотошному сыну станок для несложных работ по дереву. С тех пор дни Димки потекли стремительно; он не знал праздной минуты, не терпел безделья; со свойственной ему кипучей страстностью он отдавался учебе и с тем же жаром и упоением пилил, строгал, точил бруски деревьев разных пород — дуба, ясеня, березы, ореха, — у каждого дерева своя окраска, свои линии и своя служба.
Учителя в школе хвалились работами Вадима по дереву. Он приносил тщательно выточенную модель ветряной мельницы с подвижными изящными крыльями, или деревянного конька-горбунка с сохой, или стройную яхту с алыми, как у богатых китайских шаланд, парусами, или замысловатую, «с секретом», коробку с выжженным по дереву тонким рисунком.
Охотно бывал он в мастерских, где работал отец; там приобщался сложному мастерству токаря по металлу — отец учил его работать на станке.
Вадим как прикованный мог часами следить за работой отца, за его быстрыми, выверенными движениями, с наслаждением слушать остро пронзительный, сверлящий уши визг потревоженного металла.
Со станка, завиваясь, как змея, ползла тонкая голубая стружка и падала, рассыпаясь, у ног токаря. Не было случая, чтобы отец запорол сложную деталь: несмотря на безошибочный глаз и мастерство, он все делал, строго сверяясь с чертежами, которые отлично читал, все делал уверенно и точно.
Уйдя в работу, он забывал о сыне. Брал отточенную блестящую деталь и, держа на шероховатой широкой ладони, долго, придирчиво ее рассматривал. Потом, словно нехотя, клал ее на полочку с готовой продукцией.
Вадиму казалось, что отцу жалко расставаться со своим созданием, еще хранящим благословенный жар беспокойных пальцев токаря.
Безмятежные дни Яницыных оборвались неожиданно: отец стал приходить из мастерских мрачный, чем-то глубоко встревоженный, подавленный.
Семья тоже глухо, подспудно волновалась: чуяла что-то неладное.
Отец на тревожные расспросы Марьи Ивановны отвечал немногословно, уклончиво, и мать пугалась, но брала себя в руки: «Все ударимся в испуг — мало хорошего будет…»
Однажды Николай Васильевич сидел в темноте перед открытым зевом пылающей голландки и, словно его бил озноб, все тянул и тянул руки к раскаленному чреву печки.
Со вздохом, как нечто уже бесповоротно решенное, он сказал сидевшей рядом жене:
— Нам, мать, придется уезжать из Владивостока.
Марья Ивановна так и ахнула:
— Ах, отец! Да ты в здравом ли уме? Куда еще? Сколько лет тихо и мирно тут прожили — и срываться с насиженного места? Ополоумел…
— Не по доброй воле-охоте, мать…
— Да что такое приключилось-то? Как гром среди ясного неба…
Случилось непоправимое. В мастерских разразились события, из-за которых слаженная жизнь Яницыных полетела кувырком…
Федотов — товарищ Николая Васильевича, проработавший с ним рядом на станке много лет, из-за небрежности администрации мастерских попал под свалившуюся чугунную «чушку».
Из больницы он вышел инвалидом — по локоть отрезали руку. Управляющий распорядился уволить его. В мастерских вспыхнули стихийные волнения: рабочие требовали вернуть Федотова, дать ему посильную работу. Управляющий вышел уговаривать рабочих: Федотов виноват, по его вине свалилась «чушка» — был пьян как стелька, разило за версту водкой…
Рабочие знали, что Федотов в рот не брал спиртного, и в ответ на слова управляющего громко зароптали. Разгневанный явной ложью, Яницын потерял контроль над собой, рванулся к управляющему, схватил «за грудки»:
— А ну-ка, дыхните, господин управляющий! Это от вас разит… коньяком, а вы… Ложь! Верните Федотова, он капли в рот не берет… Семья голодает…
Управляющий побелел. Яницын опомнился, выпустил его из железных рук.
Федотова вернули в мастерские, устроили сторожем, и как будто все вошло в колею. Но недавно Николая Васильевича вызвали в контору. Там поджидал его, развалившись на стуле, пристав. Он «по-отечески» посоветовал Яницыну убираться из Владивостока «ко всем чертям».
— Опрошенные нами рабочие в один голос называют вас смутьяном и заводилой. К бунтам подстрекаете? Забыли, чем это пахнет? Галстуки еще в моде. Большевик, наверно?
— Не большевик, — ответил Николай Васильевич, — не удостоен… пока… И никуда уезжать не собираюсь…
— Уедешь, уедешь как миленький! — наливаясь чугунной кровью, взревел, как кабан-подранок, тучный пристав. — Здесь тебе, господин подстрекатель, не жить!.. В ножки кланяйся господину управляющему: просил убрать без насилия и огласки вон с его глаз, а то бы… ты у нас засвистел как миленький. Не сгинешь в тартарары вскорости — такое дело состряпаем, что и парней своих за собой в тюрьму потянешь!..
А сегодня последовал вызов в жандармское управление. Отеческих советов уже не было: «Убирайтесь подобру-поздорову! Две недели сроку! Еще благодарите господина управляющего — просил без экстренных мер: дети, мол…»
Марья Ивановна уже не ахала. Не плакала. Произвол? Произвол! Но беззащитен, бесправен трудящийся человек перед страшной казенной законностью; у жандармов и полицейских закон что дышло, куда повернул, туда и вышло. Так подстроят, такую «возмутительную» литературу подкинут, что и сыны будут захвачены в их злопыхательские сети. И так поступок по нынешним временам крамольный, — подумать только, самого господина управляющего — за грудки! Тюрьмы переполнены. Жива память о беспощадных столыпинских расправах над заключенными «политиками», о виселицах во дворах тюрем.
Марья Ивановна торопилась, собирала вещи, распродавала лишнее. Еще, слава богу, случилось это ранней, холодной весной, и детям оставалось немного доучиться в классах.
— Уезжай, уезжай, отец! Приглядишь тем временем квартиру. Кончат ребята — сразу к тебе. Судьбу не надо испытывать. И не говори никому в городе, куда мы едем: надо заметать следы. А то и там нащупают!
Хабаровск — город богатый, чиновный, работа найдется, и ребята будут учиться. В Хабаровск! В Хабаровск!
Весенним, звенящим от солнца и зелени днем приехала семья к отцу. Он уже «обживал» домик на Корфовской улице.
И сразу все пленило молодых Яницыных. Солнечный Хабаровск. Амур, Амур! И рядом подруга Амура — Уссури! Первым долгом, побросав на пол вещи, молодые Яницыны сбегали полюбоваться Амуром и Уссури.
После обеда, приготовленного матерью на скорую руку, братья избрали противоположный маршрут: единым махом взлетели вверх по горе к высокому, стройному Алексеевскому собору на Барановской улице и зашагали к окраине.