Вадим бросает весь улов в воду.
— Пусть живут…
— Ну их! Мелюзга! И варить-то нечего. Какой в них сейчас вкус?
Ребята глотают слюнки: матери варят крабов осенью; вареный краб, красный, горячий, распластан на столе — ешь до отвала, разламывай толстую клешню, вынимай белое, чуть сладковатое мясо, набивай поплотнее живот. А если ты сластена и тебе попалась матка-крабиха, то можешь полакомиться и крабьей икоркой… Эх! Лучше не вспоминать!
— Дунем в Китайскую слободку или на Семеновский базар?
— Дунем так дунем!
Запыхавшиеся мальчуганы взлетают на Светланку.
— Ох! Далеко до базара! Шамать хочется. Завтра туда пойдем, ребята.
Завтра так завтра. Все разбегаются по домам, наскоро обедают, хватают по запасному куску черного хлеба — и опять на бухту…
Обычный пасмурный, туманный денек? Не беда! И купанье не уйдет, и другие летние забавы. В туман знакомые очертания мыса Чуркина — на той стороне бухты — расплываются, скрадываются; чудится, что туда можно перемахнуть единым духом. Но Вадим знает: надо погрести да погрести, чтобы туда попасть.
Китайцы «юли-юли», владельцы лодок-шампунек для перевоза людей на мыс Чуркина, вот это мастера: скрипит-поет в руках длинное рулевое весло, наглухо вделанное в корму лодки, и она виляет-юлит по заданному курсу. «Юли-юли» требует копейку за перевоз, а откуда у ребят эта дорогая копейка? Они молча наслаждаются бесплатным зрелищем, когда «юли-юли» бросаются навстречу редким пассажирам и, хватая за руки, почти насильно ведут их за собой, наперебой расхваливая отменные достоинства своих шампунек.
— Сюда, капитана! Лавка чистая, твоя бабушка шибко шанго сиди… Моя ходи как парохода: быстро-быстро — игэ, лянгэ — два минута…
Сморщенный старик с седой косицей, с узенькой, клинышком, бороденкой потрясает жалким, облезлым куском бывшего ковра.
— Ходи сюда, бабушка, мягко сиди, бабушка…
От городских улиц, от серой, туманной, моросящей бухты тянет морем, солью, рыбой, водорослями.
Тончайшая водяная сеть висит над Владивостоком, и он кажется еще притягательнее, еще загадочнее.
Мыс Чуркин! Самое близкое и недоступное чудо! Проклятая копейка за перевоз! Отчаявшиеся, бежали ребята к китайской шаланде, которая везла кирпич на новые стройки Чуркина, упрашивали перевезти их туда.
Мыс Чуркин — первое причастие к таинствам путешествий по густым лесным зарослям, непроходимым «джунглям».
Ватага, сойдя на берег, надевала на вихрастые головы воинственные украшения из гусиных перьев — превращалась в индейцев-разведчиков, следопытов, неутомимых мстителей за поруганные белолицыми вигвамы; в девственном лесу малообжитого мыса Чуркина со всех сторон грозил жестокий враг, поэтому шли цепочкой, след в след, передавая друг другу «трубку мира» и долго отплевывая желтую табачную горечь.
Бесстрашные разведчики возвращались на берег, к шаланде, поедали прихваченные припасы, а потом с присвистом, как первогодки новобранцы на плацу перед казармами, пели одну и ту же песню:
Среди лесов дремучих
Раэбойнички идут
И на руках могучих
Товарища несут.
Носилки не простые —
Из ружей сложены.
А поперек стальные
Мечи положены.
На них лежал, сраженный,
Сам Чуркин молодой,
Он весь окровавленный,
С разбитой головой…
Самый большой «фарт» — когда отец и братья под воскресенье отправлялись на самодельной, грубой, но устойчивой лодке к диким берегам лесистого Русского острова и брали Димку с собой. Располагались на острове на ночевку, разжигали на берегу огромные, до неба, костры.
С рассветом старшие рыбачили, охотились. Отец запрещал сыновьям углубляться в неведомые дебри острова, покрытого густым, дремучим лесом. Да и к чему? Богатая добыча была под руками. Уже к полудню лодка-плоскодонка с высокими просмоленными бортами нагружалась косулей, кабаном, а при удаче — и благородным пятнистым оленем.
Юные охотники и рыболовы снимали с деревьев подсохшие сети, из садков перебрасывали на дно лодки живую, бьющуюся рыбу камбалу, желтого колючего морского бычка, корюшку, жирного пеленгаса, красивую красноперку.
С шумом и песнями, дружно налегая на весла, на всех парах летели домой, к матери, — похвалиться трофеями, поделиться успехами.
Сыновья дружили с немногословной хлопотуньей матерью, поверяли ей малые и большие тайны. Марья Ивановна не только всегда была в курсе их интересов, она умела растолковать непонятное, дать совет, поддержать ребят в их беде или трудных начинаниях. Мать ахала, глядя, как быстро подрастали старшие, ладные, широкоплечие сыны, — они посмеивались:
— Как ты, мама, ухитрилась вымахать нас такими? Сама маленькая. Соседка даже зовет тебя «карманной женой». А вот детки у тебя дубы. И Вадька будет…
— Дубы, дубы! — подтверждала Яницына, и от сдерживаемой улыбки ее упругие, как у девчонки, щеки краснели. — Слава богу, что не дубины… стоеросовые! — И добавляла, не тая материнской любви и гордости: — Моих деток из десятка не выбросишь. Все как на смотру. Только бы мне дожить до того дня, когда мой «последышек» ввысь поднимется. Вы уже большие, на своих ногах стоите…
Мирно, чисто, покойно текли дни Яницыных. Ценился в те годы труд токаря по металлу, — нужды в семье не знали, жили со скромным достатком.
Сын лесника, «таежник» по натуре, прямой и открытый до резкости, неспособный на всякого рода уловки, чтобы оправдать отступления от чести и совести, от исповедуемых взглядов, Николай Васильевич Яницын, человек товарищеский, артельный, полностью разделял с передовыми рабочими их острое недовольство существующими порядками, социальным неравенством, угнетением рабочего люда. И потому был он на плохом счету у хозяев жизни, остро чувствующих его ненависть к миру произвола.
Сильный и смелый, Николай Васильевич покорствовал только своей «карманной жене». Он никогда и ни в чем ей не перечил, а когда дети шли наперекор матери, Николай Васильевич робел, терялся, страдальчески хмурил крылатые, как у Вадима, сросшиеся на переносице брови, с неподдельным испугом смотрел на дерзких нарушителей семейных устоев.
— Папаша у нас под башмачком номер тридцать три, — незлобиво подшучивали сыновья, намекая на маленькую ногу матери.
Отец конфузливо ухмылялся; мать и бровью не вела — знала себе цену.
Яницын часто брал с собой младшего сына — побродить по туманному, веселому, молодому городу.
Владивосток рос на их глазах. Николай Васильевич хорошо знал историю освоения края, заселения Владивостока — рассказы его воскрешали прошлое. Шагая с сыном по Гнилому углу, Яницын учил его определять погоду по ветру: ветер из Гнилого угла всегда несет Владивостоку неприятности — густые туманы, которых не в силах пробить огни редких керосиновых фонарей, или пронизывающие, сырые ветра, долговременные дожди.
Отец рассказывал, как пареньком охотился он в гиблых тогда местах на пугливых, быстроногих косуль и пятнистых оленей, как однажды в азарте погони за подранком олененком чуть не захлебнулся в болотной топи Гнилого угла.
Попадали они в Тигровую падь. Вадим с замиранием сердца слушал повесть о дерзком тигре, повадившемся навещать в городе жилые места, освоенные человеком, красть разную мелкую и крупную живность, — отсюда и Тигровая падь. С высоты Орлиного гнезда или Голубинки восхищались они открывающейся глазу морской далью.
Где только не побывали они, чего только не повидали! Сидими. Амурский залив. Властная красота дикой бухты Диомид. Малый и Большой Уллис — необжитые человеком, пустынные места с вечным рокотом мощного прибоя, бьющегося о суровые, неприветливые скалы.