Досталось тем писателям, которые, по словам одного из ораторов, замечательный материал о гражданской войне, о современной армии замыкают в спичечные коробки узких интимных отношений, и только. Намекая на шедшую тогда в театрах пьесу Афиногенова «Далекое», главный герой которой комкор Малько неизлечимо болен саркомой, этот же оратор доказывал, что было бы чрезвычайно грустно, если бы мы заставляли наших бодрых, здоровых людей говорить о своих болезнях. Почему бы им не говорить о своем великолепном здоровье? Когда мы рисуем образы современных героев, мы должны дать такие характеры, которые будут увлекать читателя и зрителя своей волей, решительностью, мужеством, своим гармоничным здоровьем.
Виссарион Саянов, ленинградский прозаик, призывал в порядке конкурса написать художественные биографии вождей Красной Армии и ее героев.
Были и кающиеся грешники, знавшие, что партия и народ обожают самокритику, особенно когда этой самокритике предаешься не ты лично, а кто-либо другой.
— Вот я, например, — каялся один из таких грешников, прибывший из Крыма, — три года посвятил службе на флоте, а все-таки сочиняю крымские пейзажные стишки. О подводниках, дружба с которыми у меня так сильна, что никто из них, бывая в Севастополе, не проходит мимо моей квартиры, я не написал ни одной строчки!
Незамедлительно прозвучала реплика-вопрос из зала:
— А сколько коньяку вместе выпито?
На что поэт откровенно признавался:
— Не подсчитывал, но что выпили не менее бочки — это не подлежит сомнению! — И без перехода продолжал: — А оборонная песня? Ведь стыдно нам будет, если наша армия между боями опять станет петь «Ах, жура-жура-журавель!» Песня, дорогие сочинители, так же, как и шинель, имеет срок носки. Вы знаете, что Демьянова «Как родная меня мать провожала…» имела долгий срок носки, а «Нас побить, побить хотели…» — короткий. Надо обновлять запас песен. Мы должны создать для армии такие песни, которые вдохновляли бы бойцов в будущей войне!..
На писательском совещании Тухачевский не присутствовал. Ворошилов стал было настаивать, чтобы он принял участие в этом форуме, но Тухачевский наотрез отказался:
— Климент Ефремович, избавьте! Там и Гамарника хватит на всех! Ей-ей, от этих заседательских бдений уже голова трещит, работать некогда.
— Неправильно истолковываешь политику партии, товарищ замнаркома, — нахмурился Ворошилов. — Все, решительно все должно быть мобилизовано в интересах обороны страны! — Он многозначительно посмотрел на Тухачевского, желая понять, как он реагирует на его слова. — Кстати, каково твое мнение о совещании стахановцев-танкистов?
— В целом неплохое совещание, — пожал плечами Тухачевский.
— То-то же, а ты все время твердишь, что мы не придаем значения моторизации армии, танковым частям. Что-то не сводишь ты концы с концами! Мы же не кавалеристов в Москве собрали, а твоих любимых танкистов!
6
Тот навсегда вошедший в историю гражданской войны факт, что Тухачевский в 1920 году не смог взять Варшаву, хотя и стоял со своим войском у самых ее ворот, был не только и не столько сенсацией — трагической для одних и победной для других, — сколько тяжелым ударом по планетарным планам большевистского правительства, а значит, и по планам Ленина. И хотя вождь воспринял этот удар внешне спокойно, не облекая его в степень непоправимой трагедии, в обществе, особенно в военных кругах, поражение Тухачевского под Варшавой муссировалось тем усиленнее, чем все дальше и дальше отодвигалась барьером времени гражданская война. Люди, которые уже с ликованием и торжеством предвкушали, каким вселенским костром в Европе, а может, и во всем мире запылает пролетарская революция, сметающая на своем пути все режимы, которые не совпадают с режимом, установленным большевиками в России, были не просто разочарованы поражением войск Западного фронта, но и панически деморализованы, а потому с бесовским усердием и настырностью искали виновников этой военной катастрофы.
Что же касается самого Тухачевского, то свое поражение он воспринял как тяжелую кару и, несмотря на кажущуюся невозмутимость, долго переживал свой позор, и это переживание многократно усиливалось пониманием того, что гражданская война выходила на финишную прямую, а потому уже не оставалось ни малейшей возможности взять реванш в новых сражениях и доказать, что его полководческий талант — не легенда, не миф, а самая настоящая реальность, что он способен только побеждать. Тухачевский проклинал свою судьбу, которая на самом последнем периоде гражданской войны разрушила его стремление поставить в летописи войны, в одной из последних ее строк, победоносный восклицательный знак, а вместо этого безжалостно вывела порождающие бесчисленные слухи версии и прямую клевету, многоточия и множество вопросительных знаков.
Временами страсти по поводу бесславного поражения затихали, но лишь затем, чтобы разгореться вновь с еще большей силой и размахом, обрастая все новыми версиями, озарениями, предположениями и догадками, а то и покрываясь еще более плотным туманом мифов.
Поначалу все выглядело как дискуссия, не выходящая за пределы военного искусства. Гражданская война была позади, впереди уже маячил призрак новой военной схватки, а в годы передышки самое время было посостязаться в умении мыслить, спорить, низвергать авторитеты и мнить себя стратегами, видящими бой со стороны.
Впрочем, предмет дискуссии вроде бы уже давно покрылся пеплом забвения и едва просматривался в гуще прошедших лет, устоялся, вошел, казалось, ясным и определенным в курсы лекций, читавшихся в военных академиях, красиво был изображен и вычерчен на огромных картах и схемах и вдруг как снег на голову возник вновь как бы из небытия и уже этой внезапностью своего появления взбудоражил успокоившиеся умы.
Историки, теоретики, а вслед за ними и практики возрадовались появившейся возможности скрестить шпаги и помериться силами — теперь уже не в лихих атаках с сабельным звоном и трясучей лихорадкой пулеметных очередей, а в мирных баталиях, оружием которых была логика, факты, а порой и немыслимые парадоксы, приводившие в изумление самых изощренных аналитиков.
И вот едва наступил год 1929-й, как злосчастная тема, связанная со стратегическим планом наступления на Варшаву, который уже, казалось, был надежно сокрыт в недрах военных архивов, вновь ожила и заговорила во всю мощь разноголосыми выступлениями с кафедр военных академий, с трибун собраний, теоретических конференций и военных советов, с газетных полос, с многостраничных военных трудов и просто в кругах людей, собравшихся на дружеское застолье и вздумавших освежить в памяти минувшие бои. На первый взгляд, особенно тех людей, которые, не были посвящены в тайное тайных Кремля и наркомата обороны, этот новый всплеск дискуссий мог бы показаться и довольно странным, и совершенно случайным. Но лишь на первый взгляд. Тот же, кто не посчитал за труд поглубже вникнуть в суть этой беспрецедентной кампании, смог бы, пожалуй, без особых усилий выявить некоторую закономерность происходящего.
То обстоятельство, что именно в 1929 году, через девять лет после поражения наших войск под Варшавой, с небывалой, почти ураганной силой закипели нешуточные страсти, изначальный смысл которых состоял в том, чтобы назвать истинных виновников этой трагической страницы летописи гражданской войны, могло действительно показаться совершенно случайным.
Но все принимает абсолютно иной смысл, если на это событие, как транспортир на бумагу, наложить одну конкретную дату: пятидесятилетие Иосифа Виссарионовича Сталина. И хотя год двадцать девятый в описаниях историографов неизменно связывался с наступлением социализма по всему фронту, ни один из этих историографов не отметил, что этот год был годом рождения культа личности, трамплином его восхождения к единоличной власти.
Трудно ответить на вопрос, чем руководствовалось человечество — умом или чувством, вплетая в череду условностей, порой нелепых и никчемных, юбилейные, или, как их стало принято именовать, «круглые даты». Как бы то ни было, на протяжении тысячелетий это самое человечество с неистовством одержимых отмечало юбилеи монархических династий и самих монархов, победоносных сражений и великих открытий, круглые даты в биографиях полководцев и ученых, политических деятелей и писателей, художников, кумиров публики и авантюристов… Истоки этой, въевшейся в плоть и кровь людей традиции, как и пути Господни, неисповедимы. Одна из догадок, впрочем не претендующая на истину в последней инстанции, может состоять в том, что человечество, отчетливо сознавая тот факт, что ему, по иронии судьбы, отказано в праве на бессмертие, вознамерилось хотя бы таким, чисто условным способом, уцепиться за возможность хоть сколько-нибудь продолжительное время оставаться в умах и памяти современников, а если уж очень повезет, то и потомков.