Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A
Две девчонки в хлебах заблудились
И домой не вернулися в срок,
Разгулялись оне, развеселились,
Позабыв про закон и гудок.
Вот настало им горькое горе,
Не дай Бог никому ни за что,
Ах, зачем эта участь такая?
Кто накинул нам эту петлю?

Две последние строчки, заемные из блатных песен, которые мы, дети тридцатых годов, певали еще в детдоме с показной слезой, наигранным рыданием, как бы репетируя спектакль своей будущей жизни.

Я вышел на улицу. Поселок спал, и над ним тихие и пухлые поднимались дымы до самых звезд. Вокруг поселка проломленной там и сям стеною стоял, обреченно замерши, лес, высокие вершины елей, вознесясь над тучею леса, крестиками задевали молчаливое небо. Сарай, где еще недавно был зэковский морг, набитый колотыми дровами, белел через дорогу, и полная луна серебрила его тесовую крышу. Возле этого поселка, как и возле многих лагпунктов на Урале, не было кладбища. Трупы забитых и замученных людей умело прятали в тайге, и пройдут столетия, а по хребту Уральскому все будут выходить наружу человеческие кости, земляной покров здесь неглубок, сыпуч, заболочен, потоками смывать будет вниз кости в речки и реки, приносить людям, как далекую весть из наших времен. Но давно уж привыкли русские люди к смертям и костям, к мукам, их уж никакими, даже мамонтовыми костями не удивить.

Вон на этом же участке возле отметки «Европа-Азия» лагерное начальство никуда не уехало, замполит лагеря ведает милицией и Теплой Горе, борется с преступностью. Сошки помельче совсем из поселка никуда не девались, по-прежнему здесь руководят, оруг, матерятся, замахиваются: «Н-ну, погоди, с-суки, дождетесь!»

Не они ли, не воспитатели ль с хребта Уральского, не с сибирских ли каторжных руд начальники и политзаботники бегают ныне по митингам, потертыми мундирами трясут, размахивая красным флагом и неистово раззявив пасть, требуют справедливости, мечтают о возврате к прошлому, чтобы отомстить, довоспитывать, дотерзать недовоспитанный народ, который был так вынослив, так огромен, так приспособился существовать среди зверей, хотя немножко остепенился, ожил, но и сам при этом вызверился, шакалом вокруг смотрит, скалится, воет. Ныне уж кто кого заест, подомнет, изгложет, как это делать, осуществлять хорошо его, народ, поднатаскали, теперь вот подуськивают из грязной большевистской подворотни, друг на дружку натравливают, и то-то им радости, то-то веселой потехи будет, когда мы вцепимся в горло братьев своих, а они, радетели наши и заботники, разнимать и перевоспитывать, учить уму-разуму нас возьмутся.

Генерал-холуй

Говорят, мертвые сраму не имут. Но у нас и живые не очень чувствительны к сраму — много его, сраму-то, накопилось, вот и приходится сквозить мимо, переступать, отворачиваться…

Во время царствования Брежнева, любившего, как и все советские вожди, подхалимов, шестерок и всякий сброд вокруг себя, возник генерал с топорно тесанным лицом, злой, здоровенный, чего-то все время глазками вышаривающий. Добровольный, штатным расписанием Кремля не предусмотренный, телохранитель Брежнева, холуй в звании генерала-полковника. В нарядном картузе и мундире, возникал он откуда-то и, расталкивая всякий народ, в том числе и членов политбюро, фронтовых друзей и однополчан вождя, помощников, бесцеремонно выстраивал всю эту челядь, обходил, подозрительно осматривал, указывал лапищей туда-сюда. Все и всех осмотрев, все и всех гвоздями глаз проколов, ощупав руками, как куриц, помурыжив вельможный и всякий другой люд, давая всем своим видом понять, что ежели есть тут враги, он их своими собственными руками…

Наконец страж этот беспощадный отодвигался в сторону и кивком головы разрешал приблизиться к его чернобровому божеству, которое снова куда-то улетало — решать международные ли дела иль для торжеств, ровно бы из волшебного сосуда в сосуд переливающихся, может, и на охоту, — но куда бы это светило ни уезжало, ни улетало, его провожали все вожди мирового пролетариата, подобострастно ликующим табуном. Клацая вставными зубами, престарелые мужи целовались, как бабы, взасос, ручкой махали. Суслов платок к глазам подносил, зорко через него и через очки наблюдая: все ли из табуна так же преданно, как он, лобызались с вождем, все ли преданно ручкой делали, все ли пускали слезу.

Генерал-холуй входил в самолет или в поезд последним, опять же оглянувшись, одарив холодящим душу взглядом остающихся служить и вести народ к победам коммунизма, ногой пробовал ступеньку, тамбур, отодвигал в сторону бортпроводницу как что-то бесплотное, застящее солнце.

Однажды в Ташкенте этот чиновный верзила изловил в воздухе своего бога. Напомню, как это было: чернобровый вождь приехал в гости к ласковому вождю Рашидову и среди всяких прочих радостей и достижений ему решили показать новый лайнер, уже намеченный к запуску в серию. Для вождя поставили свежепокрашенный, парадный трап, и он, по-юношески бойконько по нему побежал вверх. Шла прямая телетрансляция столь блистательной победы советского прогресса, показывали сияющий от счастья, рукоплещущий азиатский народ, показывали парадно одетых авиаторов, сбитых в табунок, крупно показывали елейно улыбающихся, сладкую слюну пускающих узбекских заправил — баев, ликующий женский корпус с детскими флажками, осыпающими путь невиданного героя цветами.

И вот, значит, вождь устремился по трапу вверх, в белом костюме, до карманов обвешанном золотом и, должно быть, не выдержав тяжести металла, вдруг зашатался, ртом воздух захватал и рухнул. Геперал-холуй с детства, видать, вратарем был или в лапту хорошо играл, тигрой метнувшись по воздуху, изловил в воздухе вождя, как тряпичный мячик. Картуз генерала — главная его красота и достоинство, при этом свалился наземь, обнажился седой ежик, но несет холуй в беремени свое божество и скупая солдатская слеза катится по его кирпично-красному лицу.

«Ну как?! — криво и надменно усмехаясь, вопрошает он у буквально оцепеневшей толпы, — что бы вы без меня-то значили?!»

С тех пор генерал-холуй — по фамилии будто бы Александров — тенью приклеился к вождю, никто уж не мог отрицать его полезности, незаменимости в государственном деле, он по праву считал себя главнее всех среди придворной челяди. На роду писано всякому генералу, советскому тем более — ненавидеть демократов, и он их люто ненавидел, хотя по рылу видно, не понимал, что это такое: не то коньяк под названием таким, не то гулящая баба, не то овощь. Грамотеи, видать, ему подсказали, что самые наивреднейшие демократы были на свете и остались — журналисты, еще, мол, Гоголь — писатель такой на Руси был — называл их «бумагомарателями», «писаками», и, получив неограниченную власть при дворе, грубо презирая все политбюро и цека вместе с ним, считая, что он вполне справится в этом послушном государстве сам, один, без всякой высокооплачиваемой челяди, генерал-холуй расталкивал всю семенящую номенклатуру, партийную шушеру, щадя лишь одного Косыгина — за болезненный его вид, боясь угадывающейся в этом правителе конторской солидности и грамотности, которою он не владел, хотя и кончил политическую, техническую и еще какую-то военную академию. Да и считал он вместе со многими советскими генералами, что от грамоты этой одна пагуба происходит, порча всего общества, и все раздоры, все разброды от нее, от грамоты этой треклятой. Генерал-холуй не просто презирал грамотеев-демократов, он решительно с ними боролся, лупил их где только возможно было. Как появится на люди выздоровевший вождь, ртом паралично хватающий воздух, но бодро при этом выпячивающий грудь со звездами Героя, тут же и возникнут рукоплещущие толпы, ликующие женщины, угадывающие в вожде угасшего сладострастника, ругающие родителей за то, что сотворили они их не в то время, на фронте вот тоже угодили не в восемнадцатую, самую героическую армию…

127
{"b":"51528","o":1}