Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Проснулся и едва не ослеп от белизны: повсюду на лугах, на зародах, на зеленой отаве, вдоль берегов Усьвы, на ельниках и последних листьях осин и берез белел иней. Каждая хвоинка на пихте с той стороны, где недоставало тепло огня, была как бы обмакнута в серебряную краску. Внизу, в распадке, звонко и беззаботно пищал рябчик, у реки трещали дрозды и, отяжелев намокшим пером, коротко перелетали над землей, шарахались в ельниках, осыпая иней, — птица тянула на рябинники.

Я вскочил от огня, бойко горевшего сдвинутыми головешками, и не обнаружил рыбака. На сене лежал клетчатый листочек, вырванный из блокнота, и на нем было написано: «Спасибо, брат!» Я осмотрел листочек с обеих сторон — он был чист, не захватан кровью. «И слава Богу!» — сказал я себе, поскорее собираясь. Под пихтой, подальше от тепла, что-то серебрилось. Я наклонился: три отборных крупных хариуса чуть прикрыты сырым мхом и веткой пихты.

Под горой, ниже охвостки острова, заметно темнела фигура человека — он забродом стоял на струе и редко, плавно взмахивал удилищем — искусник, рыбачит на обманку!

Оставив завтрак на после, на ходу хлебнув из кружки теплого чая, я торопливо надел рюкзак и поспешил из ельников на опушку, к белолесью, вдоль которого уже пели, заливались задиристые петушки, и мама-рябчиха понапрасну серчала и сипела с земли, призывая неразумных молодцов к осторожности и благоразумию.

Утро, солнечное, бодрящее, белое, звенело примороженным листом, словно били леса в колокола, пробуждая к жизни все сущее на земле.

Две подружки в хлебах заблудились

Годы проходят, десятилетия, а все не идет из памяти женщина, встреченная мной на уральском лесоучастке, расположенном возле самой отметки: «Европа-Азия», что неподалеку от станции Теплая гора.

Прежде здесь был арестантский женский лагерь. Почему-то, скорей всего от застенчивости, самые мудрые и гуманные правители упрятывали лагеря в самую недоступную глухомань.

Я работал в газете, «вел лес», и, когда меня занесло в этот, среди лесов, на самом Уральском хребте затерявшийся поселок без названия, лагеря в нем уже не было, все ж остальное как было, так и осталось, даже часть «контингента» сохранилась, та, которой уходить и уезжать было некуда и не к кому.

Осталась от лагеря и комната для приезжих, отгороженная в дальнем конце, значит, к ближнему, примитивно рубленному бараку. Довольно обширная комната с большой беленой плитой и узкой боковушкой за нею была заставлена железными кроватями, заправленными двумя простынями, с плоской, стружкой пахнущей, быстро мнущейся жесткой подушкой. Помещение, беленное прямо по бревнам и по мху в пазах, похожем на заледенелый куржак, по середке комнаты тесовый стол, прикинутый чиненой простыней, по углам две тумбочки с дырками вместо ручек, кем-то давно расковырянными, некрашеный пол хорошо прошеркан голиком с дресвою и поверху как бы отполирован водою из проруби. Меж небольших, уже перекосившихся окон портрет Сталина в мундире военном, с трубкой, и всем известный портрет Ленина с той милой искоркой в беззрачных азиатских глазах, с той детски доверительной улыбкой, которая предназначена была всех обаять и к себе расположить. Суровая опрятность заезжей комнаты как бы усиливалась сиянием громадной электрической лампочки, ввинченной прямо в жестяной футляр, склепанный в виде подноса и прибитый к потолку.

Навстречу мне и начальнику лесоучастка из боковушки вышла женщина, кутающаяся в полушубок, в накинутой на плечи телогрейке, молча выслушала начальниковы распоряжения — сделать все как надо, и предложила мне раздеваться, если надо, умыться и полежать на любой из коек, она, когда народ после смены схлынет, коли требуется, может сходить в столовку, да хоть и в магазин.

В заезжей было хорошо, почти жарко натоплено, воздух свеж, хотя и приправлен запахом преющего дерева. Я разулся, прилег поверх одеяла, послушал, как подле уха, за кроватью, в подвешенную бутылку по веревочке скатывается вода и под эту, вкрадчиво звучащую, легкую капель незаметно уснул. Ехали-то на санях долго да по морозной тайге, и вообще после дымного и шумного города меня всегда расслабляло, убаюкивало поселковой тишиной, сладыо лесного воздуха.

— Эй, постоялец! — кто-то тряс меня за грудь, — проснись, постоялец.

Я открыл глаза, но все продолжал плыть в глуби легкого сна, по каким-то снежным пространствам и невдруг узнал сторожиху заезжей комнаты.

— Столовка уж закрылась. Скоро и магазин закроют, а ты все спишь.

Я сбросил ноги с постели, сел, крепко потер лицо руками, извинившись, достал из кармана деньги, и женщина — начальник участка назвал ее Гутькой — затягивая концы полушалка, прихватив сумку, не спрашивая, чего купить, ушла, так громко хлопнув дверью, что моргнула сияющая лампочка и в часто подвешенные к подоконникам бутылки проворней закапало, где и потекло.

Гутька — Гутяка — Августа явилась скоро, поворотливо начала хозяйничать у плиты, внутри которой, под серой пленкой краснели и порой искрили уголья, приказав мне покудова прогуляться по поселку.

Когда я вернулся в заезжую, стол был уже накрыт и вокруг него, наводя последние штрихи, хлопотала Гутя. Фуфайку и полушалок она сняла, оказалась при довольно окладистой, но осаженной и как бы омужиченной фигуре, руки ее были крупны с простудой траченными бабками, голова вразброс седа. Щеки женщины слегка разгорелись от румянца, впрочем, никак не стершего с лица прикипелой серой обветренности, пыльно осевшей в глубоких морщинах.

Средь стола в сковороде горячо пузырилась разогретая картошка, меж чашек, блюдечек и тарелок, наполненных магазинной снедью, на хлебной доске крупно было нарезано холодное мясо и в алюминиевой, от лагеря оставшейся посудине, присыпанные перцем и луком, выкинули мокрые хвосты малосольные харюзы.

— А-а, — разрешая мой молчаливый вопрос, махнула рукой Гутя, — по осени охотничало тут начальство из Теплой горы, сохатого застрелили, рыбы нарыбачили, гуляли, конечно, и вот, — она глянула на меня пристальней, засунула руку под стол и выудила поллитровку, — не спросясь купила, начальник сказал, с устатку полагается. Он зайдет.

Я сказал, что все правильно, с устатку оно очень даже пользительно, и по тому, как Гутя быстро и радостно налила в стопки, да броском, едва успев сказать «На здоровье!» — выпила водочку — понял я, занятие это ей привычное и выпивает она к душе.

Проголодавшись в долгом пути, я ел с большой охотой и легко, с удовольствием выпил еще рюмочку, не сразу заметив, что Гутя, выпивая, ничего почти не ест и делается все мрачнее и мрачнее.

— Ты ешь, ешь, — подсовывала она мне посуду с едой. — Я? Я сыта. Всем сыта. Во как сыта! — черкнула она себя ребром руки по горлу.

Забежал начальник лесоучастка, поинтересовался, все ли у нас тут в порядке, умело вылил в себя и одним глотком проглотил стопку водки, погрозил пальцем Гуте — «смотри у меня!» — и умчался — дела.

Гутя проводила его затяжелевшим взглядом и одними губами, как бы делая вдох в себя, обозвала его поганым словом. Заметив, что я чего-то все же расслышал, ворчливо пояснила:

— В лагере шестерил, в начальники вот вышел, но без шестерства не может.

Дело клонилось к тому, чтобы хозяйка казенного дома все же поведала мне о себе, хотя я ее и не просил об этом, но чувствовал, однако, что исповеди мне все равно не миновать. От конюха, везшего меня на лесоучасток, из мимолетной беседы с начальником лесоучастка, из поездок по здешним лесам я знал много всякой всячины, и об этом поселочке тоже кое-что ведал. Тут, в лесной затени властвовал произвол, был он почему-то особенно свиреп в самых беззащитных местах, в детских исправительно-трудовых колониях, в лагерях для инвалидов. Но самый, самый позорный, самый страшный разгул свирепствовал в женских лагерях и, ой, какие жуткие истории слышал я на лесоучастках, по баракам, от случайных спутников.

Лишь сама первопричина попадания под советскую воспитательную кару для Гути и ее подруги Зои была чудна, почти романтична, остальное, как у всех мучениц любезного отечества нашего.

125
{"b":"51528","o":1}