Вдруг совсем рядом, в лопушнике, кто-то заорал:
— Ау-ау! А-а-а-а!..
Кузьма отскочил ко мне.
— А-у-ау, а-а-а-а! Ау-ау-ау! А-а-а-а… — повторился вопль сзади и спереди. Это было похоже на вой сирены. Это было похоже на крик леших, которых мы никогда не видели. Это было похоже…
Я не знаю, на что это было похоже. Вой, визг, вопли неслись уже со всех сторон, и всюду мелькали зеленые огни, возникая то тут, то там. Они метались по бурьяну, пронзали темноту, эти живые и в то же время какие-то призрачные огни.
Я закрыл глаза и сжался. Но Кузьма рванул меня за руку, и мы побежали. Я не знаю, сколько и куда мы бежали. Не помню, когда кончился этот визг и вой, который рвал уши, вонзался в мозг, останавливал сердце.
Очнулся я на земле. Кузьма тряс меня.
— Еще немного, еще… вон огни…
Но я уже не мог идти. Кузьма схватил меня и поволок. Мы кое-как добрались до жилых огней. Кузьма бросил меня на крыльцо и забарабанил в дверь. Нам тотчас открыли, и чей-то голос, обыкновенный, человечий, земной, проговорил:
— Проходите, проходите.
Придерживаясь за притолку, я шагнул в сени, потом в избу, где горел яркий электрический свет и пахло ребячьими пеленками.
— Ну что, перетрусили, курортники? — с улыбкой разглядывал нас хозяин. — Не бродите, где не следует, да еще ночью, — зачерпывая воды из кадушки, добавил он.
Кузьма немного отпил из ковша, подал его мне, утер рукавом лицо.
— Что же это было?
— Кошки.
— Кто-о-о?!
— Кошки, — пояснил хозяин. Он вытер нос мальчишке, ходившему подле скамейки, и продолжал: — Они, заразы, загрызут, если оплошаешь…
Похолодела у меня мокрая спина. Кошки? Неужто те шаловливые друзья детства, мирные лентяи?
— И те и не те, — с тяжелым вздохом сказал хозяин и начал рассказывать.
…Было на свете село Славянывка. Спалили его фашисты. Разбрелись жители кто куда. А кошки остались. Людям было не до кошек. И фашистам было не до кошек.
А кошки плодились. Они забивались в разрушенные печи и на холодных подах, на остывших загнетах рожали детенышей. Уж никто не забирал украдкой котят у кошек и не топил их, как это делалось испокон веков, и никто их не кормил. Кошки выловили и съели всех мышей, крыс, добрались до сусликов, караулили птиц, и те уже не решались вить гнезда вокруг Славянывки. А если и вили, боялись подать голос.
Потом кошки раскапывали могилы, и люто грызлись, сатанея от мертвечины.
Когда жители вернулись в родной омертвленный край и поставили новую Славянывку в стороне от прежнего места, кошки приноровились таскать из дворов цыплят. Весной, во время мартовского разгула, они насмерть забили тех кошек, которых славянывцы привезли с собой.
Неуловимые, злые, стремительные, шлялись они по деревне ночью, царапались под окнами на чердаках, а утром куда-то исчезали.
Люди обращались в сельсовет за помощью, из сельсовета обратились в райисполком. Председатель райисполкома вначале подумал, что его дурачат. А потом пришел в неописуемое изумление и растерянность. Еще никто и никогда не воевал с кошками. И никто не знал, как это делать…
Наговорился хозяин и уснул. Угомонились и затихли дети. Управилась с делами хозяйка, закрыла накрепко дверь, загородила ставнями окна и тоже легла спать.
Я не могу уснуть. Сдавило горло, заложило грудь. Судорожный кашель перешиб дыхание, подхватил меня с постели.
— Плохо тебе? — шепотом спросил Кузьма.
— Ничего, Кузьма, ничего…
Утром меня на подводе повезли в санаторий. И снова по обочинам дороги усатилась и плескалась пшеница, снова шуршали сыпучие кисти проса, и тысячами солнц горели вислоухие подсолнечники, дружно повернувшие головы к востоку, туда, где поднялось над краем поля спокойное светило.
Я попросил Кузьму приподнять меня. Он пристроил мою голову к себе на колени, и мне стало легче дышать и было дальше видно. Я видел поля и огороды, обнесенные колючей проволокой, оставшейся от войны, гнутыми спинками кроватей и рамами автомашин. Я видел калитки, сделанные из дверок бронетранспортеров и крыльев самолетов. Подле них играли дети, в оградах женщины варили еду.
И новые деревни с молоденькими, но уже плодоносящими садами встречались нам. В одном из них одиноко ударил житель этих мест — соловьишко. Он еще боялся петь ночью, но днем, при солнце и людях, пробовал свой голос. Соловей без песни не может жить. И он еще раз ударил по струне и долго ждал, чтобы ему откликнулись. И когда укатился в хлеба его дробный свист, оттуда, с полей, донеслось: «Спать пора! Спать пора!» Перепелка! Соловью откликнулась перепелка. Совсем другая птица, призывающая людей спать в неурочный час.
Но и этой малой поддержки достало соловью. Он разошелся, затрещал, защелкал, рассыпая звонкие горошины в надежде, что они прорастут на земле многими песнями.
Я слушал этого, видно еще вдового, соловья, и сердце мое начинало биться ровней, и силы во мне прибавлялось, и я чувствовал, знал, что пересилю хворь и на этот раз, поднимусь и поживу еще.
Макаронина
Бывшему пехотному разведчику и верному другу — Евгению КАПУСТИНУ
На перекрестках военных дорог, в маленьком городке, в каком-то очередном учебно-распределительном, точнее сказать, военной бюрократией созданном подразделении, в туче народа, сортируемого по частям, готовящимся к отправке на фронт, кормили военных людей обедом, завтраком ли — не поймешь. Выданы были котелки, похожие на автомобильные цилиндры, уемистые, ухлебистые, словом — вместительные, и мы, бойцы временного, пестрого соединения, тая в своей смекалистой мужицкой душе догадку, думали, что уж такая посудина дадена не зря, что мало в нее не нальют, иначе будет видно дно и голая пустота котелка устыдит тыловые службы снабжения.
Но были люди повыше нас и несообразительней — котелок выдавался на двоих, и в паре выбору не полагалось: кто рядом с правой руки в строю, с теми получай хлёбово на колесной кухне и, держась с двух сторон за дужку посудины, отходи в сторону, располагайся на земле и питайся.
В пару на котелок со мной угодил пожилой боец во всем сером. Конечно, и пилотка, и гимнастерка, и штаны, и обмотки, наверное, были полевого, защитного цвета, но запомнился мне напарник по котелку серым, и только. Бывает такое.
Котелок от кухни в сторону нес я, и напарник мой за дужку не держался, как другие напарники, боявшиеся, что связчик рванет с хлёбовом куда-нибудь и съест или выпьет через край долгожданную двойную порцию супа один.
Суп был сварен с макаронами, и в мутной глубине котелка невнятно что-то белело.
Шел май сорок третьего года. Вокруг зеленела трава, зацветали сады. Без конца и края золотились, желто горели радостные одуванчики, возле речки старательно паслись коровы, кто-то стирал в речке белье, и еще недоразрушенные церкви и соборы поблескивали в голубом небесном пространстве остатками стекол, недогоревшей ли позолотой куполов и крестов.
Но нам было не до весенних пейзажей, не до красот древнего города. Мы готовились похлебать горячей еды, которую в пути из Сибири получали редко, затем, в перебросках, сортировках, построениях, маршах, и вовсе обходились где сухарем, где концентратом, грызя его, соленый и каменно спрессованный, зубами, у кого были зубы.
Мой серый напарник вынул из тощего и тоже серого вещмешка ложку, и сразу я упал духом: такую ложку мог иметь только опытный и активный едок. Деревянная, разрисованная когда-то лаковыми цветочками не только по черенку и прихвату, но и в глуби своей, старая, заслуженная ложка была уже выедена по краям, и даже трещинками ее начало прошибать по губастым закруглениям, обнажая какое-то стойкое красноватое дерево, должно быть, корень березы. Весной резана ложка, и весенний березовый сок остановился и застыл сахаристой плотью в недрах ложки.
У меня ложка была обыкновенная, алюминиевая, на ходу, на скаку приобретенная где-то в военной сутолоке, вроде бы еще из ФЗО. Как и всякий современный человек, за которого думает дядя и заботится о нем постоянно государство, я не заглядывал в тревожное будущее и не раз и не два был уже объедаем, обхлебываем на боевых военных путях, потому что, кроме всего прочего, не научился хватать еще с пылу с жару. Тепленькое мне подавай!.. Вот и сейчас возьмется этот серый метать своей боевой ложкой, которая мне уж объемнее половника начинала представляться — и до теплого дело не дойдет, горяченькие две порции красноармейского супа окажутся в брюхе. В чужом!