Древен наш мир, древни дела земные, трудна, опасна и смысла полна жизнь человека, в том числе и того чалдона, который в темной и холодной пещере жался к огню и боялся будущего так же, как и мы боимся его поныне.
И не знал он, что будет вот здесь, напротив Караульного быка, стоять моя родная деревня и на берегу, слизывая мерзлую соленую соплю, поджав босые ноги, возле удочки колеть малый и так же нетерпеливо, трепетно ждать, когда клюнет рыба, и азартно поволокет ее на берег тем самым крючком, что придумал его древний собрат, только из прочного железа, и у него уж не сорвется, а коль все же сорвется, он будет так же, как тот да-аа-лекий парнишка, жалко и обиженно плакать, утирая слезы и сопли грязным кулаком.
Всезрящая
Моя бабушка Катерина Петровна, царство ей небесное, рано стала понуждать меня вере в Бога. Встанет она в горнице перед иконостасом на колени и отбивает поклоны, нашептывая довольно громко и внятно молитвы, чтобы дед слышал — он как-то вяло и неактивно относился к молебствиям, а меня или еще какого-нибудь внука или внучку бабушка поставит сзади себя. Внуки и внучки ловко уклонялись от докучливого и канительного дела с молебствиями, мне же деваться некуда, я всегда под рукой.
Все повторяя за бабушкой по ее строгому велению, кладу кресты, бормочу молитвы, бухаюсь лбом об пол. Когда мне надоедает все это дело, а надоедает быстро, я начинаю придумывать разного рода уловки и развлечения, особенно если есть зритель рядом, смешу его, и ему, зрителю, прыснувшему во время молитвы, нет-нет да и достается оплеуха от бабушки. Тогда мне уж не только смешно, но и радостно.
Чаще и лучше других фокусов мне удавался зевок; шепчу, шепчу, кланяюсь, кланяюсь, и вот растянет мой рот до ушей, а у бабушки словно бы глаза на затылке. «Какая тебя немочь давит? Ты чего зевашь по-коровьи? Чего косоротишься, как Авдейка-дурачок с бирюсинской заимки?» — шипит она, но чаще всего, не прерываясь и не оборачиваясь, как только я начинаю ее передразнивать и всякие разные штуки за ее спиной выделывать, шабаркнет меня по уху так, что я и с колен долой. Свалюсь на пол, недоумеваю, как это бабушка все видит сзади, не иначе как Бог делает ее всезрящей.
И близок был я к отгадке истины, совсем близок — в середине иконостаса над лампадой, занеся изящную руку для благословения, красовался какой-то угодник, не иначе как Николай. Был он помещен под стекло, которое бабушка часто протирала мокрой тряпкой от пыли и мух, на святые праздники окатывала из ковша над тазом. И вот в этом-то стекле, будто в зеркале, я и отражался, да догадался об этом не вдруг, уж во зрелости лет, но все равно до сих пор считаю бабушку всезрящей и признал-таки, признал силы небесные в облике ее любимого угодника, завсегда ей помогавшего в борьбе с богохульниками, с застарелыми нарушителями всякой божественной дисциплины и молитвенного благолепия. Бабушка зря по уху не давала.
Женилка
Выдавая дочерей замуж, бабушка непременно давала каждой швейную машину. Уж как они с дедом изворачивались, где какую копейку наживали и копили, мне неизвестно, но машинка под названием «Зингер» у каждой замужней дочери была. Скорее всего, сами же дочери, нанимаясь в няньки и поденщицы, на подрядах, работая в лесу и на пашнях, на пилке дров и сторожбе, случайным заработком деньжонки прирабатывали и тащили их в семью, бабушка завязывала денежки в узелок и до поры до времени запирала их, прятала в недрах своего знатного сундука.
И вот одна машинка вернулась в дом — мамина. И всякий раз, садясь за нее, бабушка начинала причитать: «Да, Лидинька, да, страдалица ты моя, твою вот машинку сплатирую, свою-то пришлось променять на хлеб в тридцать третьем, голодном годе, ты уж меня, грешницу, не осуждай, безвыходно было положение, примерли бы и Витьку уморили бы, прости, доченька, прости…»
И роняла слезы на машинку, на колесо ее блескучее, на материю, которую строчила иль чинила чего. Но хуже дело было, когда бабушка садилась за машинку молча и молча плакала, темнея лицом, и гнала меня вон, хотя и знала, как я люблю смотреть и слушать, когда машинка стрекочет и шьет.
Слава Богу, в силу любвеобильного характера и говорливого ее языка, такое случалось редко. Она любила работать, рассуждая с собою самой, коль слушательница попадалась — еще лучше.
— Вот скажи ты мне, девка, чё это тако? На одного человека шьешь, все время нитка рвется, узелкам берется, машинка уросит, иголки ломат, то и дело мажь ее, а иголки ныне в городу и масло копеечку стоят немалую. — И бабушка тут же начистоту перечисляла всех ей в деревне известных граждан, на которых трудно шить и лучше имя отказать, на заказ не зариться.
Уж какие там были заказы от деревенского люда — наволочку для подушки прострочить иль занавеску-задергушку, детское платьишко, кофтенку, реденько штаны иль рубахи, но этих ответственных заказов бабушка избегала.
— Кака из меня швея-портниха! Самоуком до чего дошла, то и по руке. А ну как спорчу, чево не так и не туда пришью, чем рассчитываться за порчу? Не-ет, девка, машинка все знат и всякий характер выявит. Вот Витька у нас, уж вертопрах вертопрахом, пеерьвый коммунист после Ганьки Болтухина, а шьется на ево, мошенника, лехко. Вот тут и возьми за рыбу деньги! Серчишко-то под кожей разбойника бьется мамино, видать, добро, добро, вот машинка-то и жалет его — сироту. Штаны махом ему сшила и не перешивала ничево, не распарывала. А штаны мужицки шить, ето, девка, грамота больша нужна, ето сооружение сложно… Ну, вот я и думаю про себя-то, может, и на него, каторжанца, кака страдалица снайдется вроде Лидиньки, обладит его, огладит, приберет, человека из ево сделат…
— Я не буду жениться, говорил тебе, — тут же бросался я не первый раз перечить бабушке.
— Дак все так, батюшко, говорят, а придет пора, женилка вырастет, и побежишь, как Шарик наш, хвост дудкой задрамши, след нюхать. Иё искать.
— Ково иё-то?
— Известно ково, невесту, свою суженую.
— Не буду я искать! И кака это женилка? Где она вырастет?
— Как вырастет, я велю, штобы твой любимый дедушко тебе показал.
— А ты?
— Мужско это дело, батюшко, женилки показывать, мужско.
— Ага, ага, — продолжал я интересный разговор, — а Шарика кобели вертят.
— И тебя будут вертеть, как без этого. И насшивают тебе, и синяков наставят. Видал, воробьи во дворе как пластаются и петухи, даже быки бодаются.
— А зачем это они делают-то?
— Кто знат? Так создателем велено, штабы кровь горячилась, штабы закалились в борьбе, как Танька наша коммуниска говорит. Отроду так повелось, батюшко. Ты вон к бобровским девкам ластишься, особливо к Лидке, думашь, здря?
Я думал долго и озадаченно:
— И деда дрался?
— Дрался, батюшко, дрался. Да ишшо как. Он си-ыльнай был, как кому даст, тот и с копыт долой. Ну, я, штабы он всех не перебил, скорее за него замуж и вышла.
— Врешь ты все, меня просмеиваешь.
— Вот тебе и врешь! Поди да у деда свово любимого и спроси, как у имях, у парней-то, было. Может, он ишшо помнит.
Я отправлялся к деду и приставал к нему с расспросами, правда ли, что он всех парней в деревне валил одним ударом и как бы мне тоже научиться так же делать.
— Наболтала ведь, наплела, — сердился дедушка, — забиват робенку голову чем попало.
Я приставал к деду, чтоб он посмотрел, не выросла ли у меня еще женилка. Он, мимоходно глянув, огорчал меня:
— Не-е, ишшо токо-токо прочикивается, намечатца токо, — серьезно отвечал дед, — да ты не торопись, в срок свой все будет на месте, честь честью. И твоя доля тебе не обежит.
Но я и без деда с бабой самоуком дошел, от добрых людей узнал и про женилку, и про долю, только никогда деду с бабой не говорил про это, стыдился своей догадливости и осведомленности своей до самого последу, недолго, правда, сопротивлялся и твердил себе: «Не буду жениться!» Ан никуда от этой напасти не денешься, отросла женилка, и побег я след нюхать, и заухажерил, и запел, и допелся до того, что сам не заметил, как сделался женатым, да и детей нечаянно сотворил инструментом под древним названием «женилка».