— А жрать-то имя нечего, — пояснил бригадир. — За десять-то лет они выели, что могли. Сороги почти нет, язя тут сроду не бывало, окунь стаями ходит, в речных притоках прячется. Хищник тут своего брата рубает, оттого и тощ. Окунь-то с травки чего ухватит иль со дна подымет, щуке горе, как лагерник тюремный, чего сопрет, ухватит, то и слопает.
Бригадир же сказал мне, размотавшему удочки и наладившему спиннинг, что едва ли я чего изловлю — три дня бил озеро шторм, рыбешка, годная для ужения, вся отошла вглубь, попряталась в траве и в горловинах речек, но вообще-то окунь тут здоровущий и жадный, может, какой и возьмется.
С неразговорчивым, в странствиях потасканным рыбаком я поплавал по озеру, в устья глубоких и непроточных речек заходили, нигде ни гугу. Тогда я попросил рыбака заглушить мотор, и пусть ветерком нас несет к становищу.
Где-то высоко и далеко взошло солнце, уже устало, сморенно пригревая эту неласковую, но до щемящей боли любимую северную землю, и это озеро, в себе виновато притихшее после шторма, и эти как бы золой осыпанные берега, до глади волной промытые пески. Невысокие, кудлатые от мхов, ягодников и багульников, подбитые волной берега, с которых, искрясь мокром, свисает радостный красный брусничник.
И тишина, тишина. Боже, как, оказывается, человек истошнился от шума, гама и лязга городского, как сердце его усталое радуется первозданной тишине, еще умеет радоваться.
На отмелях, в траве и песках роются утки, поплавками задранных задов усеяв прибрежье. Серухи, шилохвостки, свиязи совсем не боятся лодки. Отплывая нехотя в сторону, ворчат: «И чего плавают? Чего есть не дают? Штормина три дня был, брюхо подвело, а они тут расплавались!..»
Лодку нашу нанесло на густую заросль осоки, из нее на гладь брызнули и по воде побежали гоголята, аж мать обогнали. Эти поздние птицы еще только-только встают на крыло, им и поразмяться в радость, бегут, ныряют, пугая друг дружку, мать их на ум наставляет: «Так, дети, так!»
Возле стана женщины угостили нас ягодами, мы с сыном зашли в помещение погреться. Сын вообще плохо себе представлял рыбацкий стан, тем более северный, тем более жилище, чуть упочиненное после того, как оно десять лет пустовало. В жилище и пола-то почти нет, весь он врос в землю, стены рухлядь, их прикрывают шкуры, в основном оленьи и собачьи, стена, что к яру, и вовсе в землю вросла. Постели из старых общежитских матрацев и тлелых одеял. Необиходно живут мужики, зато топят жарко. В гнилом, прелью пахнущем жилище дышать нечем. Дрова сюда доставляются вертолетом. Уж чего-чего, а дров дармовых в Игарке всегда было дополна, сейчас тем более, пустеет, гниет город, жгут его со всех сторон, когда за рыбой летят на озеро, забивают вертолет дровами да продуктами.
— Н-ну и бичевник! Как в нем люди-то живут?
— Ничего, живут себе и живут. Тепло, почти сухо. А представь себе, вот эти три штормовых дня коротать у костра иль в шалаше? То-то, парень.
На обратном пути шли мы низко и с озера подняли лебедей, гусей, мошкой роящихся уток, и я подумал: «Птицы вы мои милые, скоро отлет вам, и вас только в Красноярске ждет сто тысяч зарегистрировавшихся охотников и тучи незарегистрированных, диких стрелков по всей Руси, да и по всему, вам враждебному, миру. Кормитесь, милые, гуляйте, летайте. Здесь, где еще царит кетский сон и земная благодать».
Когда мы уплывали из Игарки, огибая мыс Полярного острова, в ту сторону, где за короткие дни почти отпылали леса, где еще пространственней покоился северный простор, глубже и глубже погружаемый в печальную тишину осени, я подумал: «Прощай, Кетское озеро! Прощай, кетский сон. Суждено ли мне еще раз внять тишине этого прекрасного мироздания?»
Зацепка
За Енисеем, напротив моего села, в каменной щеке, или по-здешнему Караульном быке, в самой середке его, словно бы огромным, могучим кулаком сделан вдавыш. Здесь вход в пещеру, мрачную и холодную, издавна подкопченную смоляным дымом.
Тут была стоянка древнего человека, и в пещере почти полтора десятка лет работала археологическая экспедиция Красноярского пединститута. Последние годы экспедицию никто не субсидировал, но она все равно каждую весну и до осени разбивала стан на каменистом прибрежном уголке под скалою и рылась там, упорно отыскивая следы житья прежнего, очень давнего человека.
Профессор Николай Иванович Дроздов показывает мне две коробки, вместившие то, что удалось раскопать в пещере, и я спрашиваю его — правда ли, что в пещере найдены приметы каннибализма, попросту говоря, людоедства; ученый молча, кивком головы грустно подтверждает это. А я ему рассказываю о том, как были у меня в гостях школьники из Иркутской области вместе с умной, начитанной и восторженно все в жизни воспринимающей учительницей.
Прогуливаясь по берегу Енисея, я показал на Караульный бык и мимоходом рассказал о том, что, по слухам, древние люди от лютого голода и холода спасались людоедством, и один резвый малый тут же весело подхватил:
— Бабу! Мужик бабу завалил и слопал!
Учительница заломила руки и чуть не свалилась в обморок, но тут же, утешая меня, сказала, что мальчик этот в общем-то неплохой, помогает родителям по дому, коров летом пасет и учится ничего, легко, но уж язык у него, язык!
Николай Иванович тихо посмеялся и разложил передо мной предметы быта и орудия добычи пропитания древних людей, попутно сообщая кое-какие подробности их жизни, а средняя продолжительность жизни в ту пору была предположительно восемнадцать лет.
Из камня вытесанные, из кости выпиленные наконечники палочек, скоро их назовут пиками и стрелами. Железного еще ничего нет, но огонь уже добыт. Что можно добыть этими игрушечными орудиями охоты и рыбной ловли? В раскопках много заячьих костей, уже действует что-то подобное петле из ивы, из козьих жил, которых удается изредка добыть, и много, много мелких рыбьих костей.
В речку Караулку еще недавно, в детстве моем, заходили ленок и хариус на икромет, здесь же, в устье, ослабелую рыбу подкарауливал речной атаман и прожора таймень, но его древним людям было поймать и добыть нечем, запруда еще не придумана, остроги нет, до плетения сетей еще века.
Но! Но зато есть рыболовный крючок. Это орудие лова интересовало меня всегда, и во всех музеях тех стран, где доводилось мне побывать, я обязательно смотрел, каков он, крючок-то? Надо сказать, давался человеку крючок не сразу и не просто. С появлением железа начали его ковать и отливать. Но загиб придуман почти всюду одинаково, хотя и форм он причудливых и хитрых, но вот то, что зовется засечкой, заусеницей, жагрой, зацепкой, деталь эта мелкая и очень нужная давалась человеку долго и трудно. Куда ее только, ту засечку, не прилаживали: и на наружный конец загиба, это чаще всего, и в середку изгиба, и длинную, и короткую — наконец припаяли, а потом и высекли чуть выше заостренного крючка, чтоб рыба, клюнув, не срывалась.
Крючок енисейских древлян сделан из кости, чаще всего заячьей и птичьей. Той самой, что человек играл в загадку: «бери да помни» — это когда грудную косточку ломали двое, и тот, кому доставался уголок, истязал память соперника, подавая ложку, кусок хлеба, игрушку ли, говорил: «Бери!», и тот, кто брал, должен был сказать: «Помню», — и так могло продолжаться целый день, иногда и месяц; выигравший, то есть тот, который памятливей, должен был предъявить припрятанную косточку и на спор получить то, что загадывал.
Смешные люди! Нынешние. Прежним было в жизни не до игры, не до развлечений. Енисейские древляне как-то сразу сообразили сделать на костяном крючке зацепку, и пусть крючок не очень прочен, не для большой рыбы, но уже свидетельствует о недюжинном уме древнего умельца, моего пр-пре-пра-пра-а-а- отца.
А я все думал, откуда во мне так рано пробудилась смертная страсть к рыбалке и почтительное отношение к древнейшему изобретению — рыболовному крючку, на который конечно же я попадал не раз и губой, и пальцем и в одежду, чаще всего в штаны, его всаживал, и, ох, сколько проклятий было всажено в того, кто придумал эту самую засечку, из-за которой ну никак не вытаскивался крючок из штанов иль из руки.