Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

И вот шли они так, шли, разговоры разговаривали, как вдруг налетела гроза, зачастили молнии. Грозы на западном склоне Урала бывают страшные. Одна молния ударила в Туриного сына. На груди, в карманчике рубашки, торчал у него столовый нож. И в этот нож угодила молния и прожгла грудь до самого сердца.

Гроза была скоротечной, яростной. Налетела туча, ошпарила молниями да тугой полосой дождя землю и скрылась за хребтом.

Поголубело небо, солнце выглянуло. По улицам бежали ручьи, с деревьев весело капало. Природа, сотворив преступление, как собачонка, виляла хвостом, пошумливала, улыбалась…

По улице города, по центральной, шагала Тура с сыном на руках. Медленно по самой середине улицы шла она и через равные промежутки выдыхала крик. Крик не звериный, не человеческий, ни на что не похожий крик. Останавливались машины, разбегались люди по сторонам, старухи крестились.

Тура шла мокрая, в одной сандалии и, словно обжигаясь о раскаленную землю босой ногой, вскрикивала:

— Уой! Уой! Уой…

Так она ушла куда-то, исчезла. Нет, из города она не уехала — осталась возле могилы сына. Но уже незаметной сделалась Тура, растворилась в жизни, как соль в воде. Никто но видел ее на улице, но слышался громкий Турин голос в магазине, в садике, на улице.

Если и появлялась она где, то жалась в уголках, спешила, крадучись, куда-то вдоль заборов, ныряла по закоулкам.

Артельные сапожники жалели Туру и нашли ей простецкое утешение — научили пить. И она, еще вовсе не втянувшаяся в это дело, стеснялась себя и людей.

За что?

В вологодской тихой и удаленной деревушке был у меня дом, и напротив жили соседи с коровой, собакой, кошкой. Было у них два сына — один, его звали Алексей, жил и работал в Ленинграде на заводе газорезчиком, другой жил и работал плотником поблизости, в райцентре.

Летами сыновья с семьями приезжали к родителям в отпуск, иногда вместе, но чаще врозь. Родители — простодушные, добрые селяне, надсаженные колхозным трудом, ждали детей, радовались им, особенно внучке-ленинградке. У второго сына детей не велось. Родители считали, что так оно и лучше, пили оба, с женой, молодожены, и ничего у них не слаживалось ни в хозяйстве, ни в семье, сами едва кормились от трудов своих.

Мать и отец держали корову, поросенка, кур, чтобы подсоблять детям, копили к лету денежки, мясо, масло, сметану, яйца, берегли варенье, прятали в сундук печенье, конфетки и что-нибудь из редкостных, заморских вещиц иль игрушек, купленных у спекулянтов для внучки.

Однажды Алеша приехал из Ленинграда отчего-то зимой, редко спускался вниз со второй «высотной», как тут говорят, половины, кланялся, ронял два-три слова и понурясь сидел на лавке, навалившись затылком на стену. Был он бледен, осунулся, почти не ел и совсем не выпивал. Соседка моя незаметно качала головой. Отец, придя на обед, швыркал носом, таская ложку над столом, вдруг взъедался на кобеля-тунеядца, затесавшегося в избу, под стол и, страшно матерясь, выпинывал его на улицу. Поднимался вой, гам, грохот.

— Помешал он тебе? — всякий раз взъедалась хозяйка на хозяина.

— А, помешал! — ответствовал тот с лютостью. — Он под столом будет, а я там мокну под дожжом, а?

— У него такая жизнь, собачья, не то что наша…

И нежданный, нечаянный поднимался в доме скандал, сосед бросал ложку на стол, схватывал горбушку, запихивал ее в противогазную сумку, привезенную им еще с войны, орал: «Пропадите вы тут все!» — и, саданув дверью, уходил на телятник, матерясь на всю округу, выгонял за деревню стадо, лупцуя нещадно телят и коня, на котором сидел. Поостыв, высказывался громко, пространно, торопиться-то некуда: «Это жизнь, а? Почему кому дак все, а кому дак ни х…, а?»

И вспоминал ближние обиды, как ему прошлой осенью не доплатили за привес бычков, который был, но почти испарился к той поре, когда скот свешали, приняли и угнали. За время стояния в помещении глупая скотина приела корма, предназначенные на зиму и для других телят, скотину же пригнали в расчете на то количество кормов, которое было заготовлено, и зимою жрать ей сделалось нечего, начался падеж. На пастуха катят. Он доказывать свою правоту ринулся, ему судом пригрозили, и все, что за лето и осень заработано было, снес сосед в кассу совхоза, да еще и не хватило, должен он остался и работал уже на дядю.

Это ближний долг, ближние обиды, дальше он уже не помнил, когда и чего было, потому как всю жизнь должен и обижен…

«А за что, а?» — не раз вопрошал он российское сельское пространство. Не отвечала ему ни даль, ни близь, потому как год от года пространства эти все более пустели и становились безлюдными.

Пастушье дело длинное, и не раз перебрал он всю жизнь по годам и дням, отыскивая в ней грехи, за которые карал бы его Господь или кто там еще, так постоянно и жестоко. Были, конечно, были и грешки, и поступки нехорошие, поганец человек-то, нечестивец, и как же он может жизнь прожить без поганства и поганости — двух девок расколупал походя. Правда, их все равно кто-нибудь расколупал бы, потому как возраст девок к такому рубежу подошел, что дальше невтерпеж. Они пели, плясали за речкой на лужку до позднего часа, звали, кликали. Ну и дозвались…

В колхозе будучи, приворовывал, как все советские счастливые колхозники. Воровать их у себя в колхозе выучили, чтобы не сдохнуть с голоду. Вот и тащили сырым и вареным. В тюрьмы гужом шли, гинули на лесоповале и на сплаве, а все крали и крали, иначе нельзя.

Дрова крадче рубили, крадче сено косили, коня крадче держали, для него клинышек овса на пустоши крадче сеяли и крадче молотили. Мужики крадче пили, старики крадче постились, бабы аборты крадче делали. Как прикинешь, так крадче и дышали — кругом виноваты были, кругом озирались, отовсюду беды и наказания ждали. Желающих наказать в отечестве родном больше сделалось, чем трудящихся и все при галифе, при галстуках, при хорошей оплате. Ее, кормную оплату, оправдывать надо, пусть она и неправедная.

Жизнь такая выдалась, что только в летном училище он почувствовал себя человеком, и кому казарма, муштра, ему — рай, — питанье бесплатное, одежа форменная, форсистая, постель с простынями, обязанностей всего ничего, учись, выполняй команды, слушайся, поворачивайся налево-направо…

На фронте тоже повезло, на почтовика-«кукурузника» посадили, пыркал он, ползал по фронту невысоко над землей, угадывал, конечно, в переплеты, попадали в самолет зениткой, гонялись за ним истребители, но он же в колхозе вырос, ловкач, соображать на ходу и убегать будь здоров как обучился! Подбитый «кукурузник» в кусты засунул, шлем с головы стянул, зажег и на землю бросил — немец подумал, горит русская козявка, и улетел. Случалось, и от окопников попадало, палят из всякого оружия, едва до аэродрома доберется, все крылья в дырьях, троса болтаются, колеса хромают. В починке месяцами сиживал, к девкам из аэродромного обслуживания на посиделки ходить повадился — война! Но одного немца-таки уговорил, орден и отпуск за него с Карельского фронта получил.

Дело было так — свез он почту на передовую, и там ему раненого командира вместе с пустыми мешками засунули. Командир пехотный, злой, в земле весь, стонет и матерится. Летчик был хоть и колхозник, но не шалопай, дорожил профессией, самолетом и жизнью своей, держал в самолете медицинский и продуктовый запас. Еще пулемет Дегтярева прятал — мало ли, приземлят вражеские асы в лесу иль в болоте, отстреляется, уйдет, во всяком разе живым не дастся, до последнего будет биться, как велели в летном училище.

Сердце как будто чуяло неладное. Дал он раненому из запасов выпить и поесть, пулемет рядом с ним сунул, тот и успокоился, заснул. Летчик мчится по небу домой и орет свою любимую песню охальную, благо никто не слышит.

Боевой «кукурузник» привык к такого рода песням, подхрюкивает одобрительно. В это время и возник он, враг-то. Вынырнул, холера такая, из облаков, на хвост насел, песню слушает и сбивать не торопится — летчик пистолет достал, по врагу пальнул да и командира разбудить надеялся. Не разбудил. Устал командир в боях. Еще пальнул — немец газ сбросил, то приблизится, то приотстанет от «кукурузника» и большой палец, зараза, показывает, хорошо, дескать, стреляешь, отчаянный ты Иван, гут…

40
{"b":"51528","o":1}