Но предостережение лишь подстегнуло компанию, идея, как известно из хитроумного учения, овладевшая массами, да еще подвыпившими…
Позвонили, вежливо поздоровались с женщиной, со спокойным благородством в голосе, которое дается лишь родом и воспитанием. Нам было отвечено, что да, это квартира Барклая-де-Толли и он еще не спит. Женский голос заверил нас, сейчас, мол, она Николая Васильевича (за имя-отчество не ручаюсь) пригласит к телефону. Звонил в телефон самый из нас веселый и крепко выпивший поэт Коротаев. Он зажал трубку кулаком и, вытаращив на нас глаза, сдавленным шепотом возвестил: «Идет!»
Мы все разом оробели и притихли. Внук мой, ни резону, ни ночи, ни исторического момента не понимающий в силу своего резвого возраста, с гиком выкатился на трехколесном велосипеде в коридор, чего-то завопил веселое и тут сгреб от деда воспитательную затрещину, собрался было привычно заорать, а орал он громче Шаляпина, но, глянув на сосредоточенно, почти испуганно замершую компанию, орать все же не решился и упрятался в другую комнату.
«Шаги слышу!» — сказал поэт Виктор Коротаев, и на бороде его, тогда еще не седой, выступило мокро, он начал ее с задумчивостью чесать.
Я бросился в кабинет, к другому телефону и услышал тихий голос пожилого человека:
— Вас слушает Барклай-де-Толли.
— Простите, — сразу вдруг заездившимся голосом, но все еще с игривыми нотами в нем сказал поэт Коротаев. — Вы не родственник ли тому самому Барклаю-де-Толли? И голос, полный достоинства, внятно ответствовал:
— Да, я — правнук великого русского полководца, генерал-фельдмаршала Михаила Богдановича Барклая-де-Толли.
— Это говорят вологодские писатели, — произнес Коротаев до шепота севшим голосом, — мы хотели бы поздравить вас с Новым годом и пожелать вам доброго здоровья.
— Благодарю вас! Я в свою очередь поздравляю вас и ваших товарищей с Новым годом и желаю всем вам того же самого, чего любезно пожелали и мне — доброго здоровья, ну, разумеется, и успехов на литературном поприще. Надо вам сообщить, что я слежу за работой ваших товарищей, читаю, что мне доступно, и почтительно отношусь к вологодским писателям за то, что они не роняют достоинства русской словесности. Желаю вам весело встретить Новый год!
— Благодарим вас, — совсем уж хрипло, совсем уж потный и протрезвевший сказал поэт Коротаев, бережно опуская трубку телефона и, опустив уже ее, вдогонку добавил: — Очень благодарим вас! Все!
Тихо и отчего-то на цыпочках вернулись мы к столу. Самый из нас трезвый или опять же кто-то из рассудительных жен язвительно произнес:
— Ну что, пошутили?!
— Пошутили, мля.
Поэт Коротаев дрожащей рукой налил себе полный фужер водки, выпил махом, персонально, и мы не перечили — заработал! А он еще налил и уже почти восстанавливающимся голосом бодро возгласил:
— За славную русскую историю! За русский народ! — Зазвенели рюмки, пошел разговор с уклоном на патриотическую и историческую линию, песни родного отечества зазвучали, но все не проходило чувство неловкости от наших легкомысленных намерений кого-то разыграть, высмеять. Поэта Коротаева целовали за то, что он так героически, с достоинством вышел из щекотливого положения. Поэт Коротаев радовался себе, тряс мокрой бородой, в которой, как всегда к середине вечера, торчала рыбья кость, и от умиления плакал.
С тех пор, собираясь вместе, перед каждым Новым годом мы торжественно поздравляли правнука великого полководца Барклая-де-Толли, желали ему всего хорошего, и он нам тоже, а вот собраться сходить к нему побеседовать все не решались, и однажды тот же, благородством преисполненный женский голос мягко и грустно сообщил нам, что не может пригласить к телефону Николая Васильевича — нет его больше с нами.
Я помню, как печально всем нам было, как не задался праздник, и, думаю, не одного меня, но всех вологжан, моих товарищей по труду, до сих пор угнетает какое-то смутное чувство неосознанной вины и неловкости.
Восторженный идиотизм
Жил-был на свете Бодюл. Секретарь цэка компартии Молдавии, по-ранешному — царь. Он долго и здорово правил на бессарабской земле, разоряя ее и губя беспощадно во имя коммунизма и неслыханной досель дружбы пародов.
И бездельников плодил, как тля или древесная гусеница, высыпая облаком беспрерывный прожорливый помет. И бездельники, в первую голову отставники, обожали своего партийного царя, тянулись к нему со всех сторон, особенно краснорожие высокопоставленные чины, выслужившие высокие пенсии, хорошо отточенным нюхом чующие не только падаль, но и сладкий корм.
Однажды на празднике битый молью, недалекий умом, по хитрый и коварный разоритель Молдовы провозгласил здравицу покойному Сталину, и дыбастая, тупая масса устроила получасовую овацию — вот сколь упрямой доблести и преданности своему времени, своим вождям скопилось в грудях большевистских молодцов. В парке города Кишинева, заставленном гипсовыми и бронзовыми бюстами и скульптурами любимых вождей, был взращен венец искусства: красные яблоки заставили так расти на ветвях, что, алой вязью сплетясь, те молдавские яблоки образовывали слова: «Слава КПСС» и еще что-то в этом духе. Хитрый, мастеровитый садовник держался как величайший творец, сдержанно и достойно, но партийные шестерки, его представляющие, били чечетку вокруг тех чудодейственных идейных растений, кричали чего-то высокохвалебное товарищу Бодюлу и его покровителю товарищу Брежневу — тогда же один из представителей братской делегации, ленинградский острослов и поэт, назвал это восторженным идиотизмом. Да какой с него спрос, с поэта и вечного юмориста? Неразумное дитя своих родителей, моральный урод героического времени.
Отставникам-то, краснорожим молодцам, густо заселившим Крым, юг Украины, Молдавию и другие солнечно-виноградные места, очень все тут глянулось, от яблонь, патриотически растущих, до вождя Бодюла, сгубившего во имя пламенных идей и своей карьеры родную республику. Это они, отставники да недобитые приживалы, визжат сейчас об утеснении русскоязычного населения, боясь за свою шкуру, но больше за свое нахапанное добро и солнечные угревные местечки.
Остальным русскоязычным бояться нечего — бери шинель, иди домой, к нам, в Сибирь, либо в старорусские земли. Яблони и виноград — да еще этаким вот идейно направленным манером — тут, конечно, не растут, но полоса земли для жительства, кусок хлеба и толика тепла в пока еще живом российском сердце всегда для них на родине найдутся.
Гоголевский тип
В пятидесятых годах учился я в школе рабочей молодежи в стареньком рабочем уральском городке и как-то плелся устало после работы в школу. Гляжу: из огороженной будки, из длинного, змеей загнутого крана, змеино шипя, плещется вода — в клюку загнутый затвор неплотно прикрывает водяной насос. На деревянном тротуаре намерз лед, его кисейно припорошило снежком — этакая привычная российская ловушка для престарелых и подслеповатых людей, катушка для малолеток-сорванцов.
По соседству, в канаве, другая ловушка — открытый люк подземной связи, и в него уже капает вода, лед собачьим языком ввалился в зевасто открытую пасть люка. «Вот, — подумал я мимоходом, — понесет ночью пьяного — непременно поскользнется на тротуаре и по этой катушке на заду в люк съедет…»
Возвращаюсь в час ночи из школы и слышу не то стон, не то песнь из-под земли. Сразу догадался: кто-то угодил-таки в люк. Подхожу, наклоняюсь: есть! Попался! Да вроде бы и человек-то в чинах — от лампочки, прибитой к коньку будки, слабый свет падает и высвечивает погон со звездочкой.
— Что ты там делаешь, младший лейтенант? — пошутил я, соображая, как мне и чем из колодца вытаскивать жертву коммунального разгильдяйства.
— Какой я тебе младший лейтенант? Я — майор! — раздалось из-под земли. — Сразу видно, что в армии не служил.
— Служил, служил, только рядовым.
— А раз рядовой, вынь командира из-под земли!
Долго я с майором возился — тяжел майор. Раза два ронял я его обратно в колодец, а там вода — плюхнется майор вниз увесистой болванкой — брызги вверх! Какой-то мужик, весь черный, шел со второй смены из паровозного депо, помог вытащить человека, вывозил его с ног до головы в мазуте, но майор того не замечал. Он нас все время, пока мы его вытаскивали из люка, выручали из беды, свирепо материл за неловкость, но как оказался наверху, сразу приосанился и рявкнул: