Машина — черная «Волга» — нам с супругой на обратный путь предоставлена не была.
Из Владивостока, вослед мне, то есть через Сибирь в Москву, полетели доносы и «отчеты» о моем выступлении. В одном из доносов опытный лепило-сексот сообщал, что, назвав великими писателями современности Маркеса, Шолохова и Солженицына, я и себя к ним приплюсовал.
Грубо, кляузно, зато по-партийному принципиально и нагло. Сейчас так пишут в «Дне», в «Советской России» да в провинциальных газетенках, им подражающих. Справедливо было бы все вместе эти утильные листки назвать «Подворотня». В подворотне той тявкает моська, виляя сношенным хвостом, скалит изношенные на лживом лае и патриотическом скулеже протезы о прошедшей «замечательной» жизни. Для моськи была та жизнь и в самом деле завидная: отдельная конура, перед конурой в старой гнутой миске кость с барского партийного стола, каша без масла, украденная из казенного зэковского или детсадовского котла, зато до краев полная — лижи, бреши, радуйся и не забывай вовремя поджимать хвост.
Тетрадь 4
ИГРА
Большой стратег
Дядя мой, младший Кольча, по роду и характеру своему был крестьянин, пашенный человек. Ни ягодами, ни грибами, ни охотой не увлекался, рыбачил только промысловой снастью. И вообще к тайге был мало привержен, хотя и угрохал одного медведя, но тот взломал крышу на стайке возле бакенской будки, метил задрать корову — и тут хочешь не хочешь, бери ружье и обороняй худобу. В детстве Кольча-младший, конечно же, как и все деревенские ребятишки, хаживал в лес по грибы, по ягоды, но удочку в руки не брал, брезговал ею и, будучи долгое время бакенщиком, рыбачил сетями, самоловами, колол рыбу острогой в ночное время.
Старенький он уже стал, когда в нашей местности под напором наступающего прогресса начала скудеть природа, исчезли самые нежные цветы, выродились травы, не стало ягод и даже грибы начали исчезать.
Деревенские бабы иль ребятишки пойдут и принесут сыроежек, лисичек, серух, которые тут от веку считались поганками, и дядя их не ел, случалось, и на помойку выбрасывал. Однажды он «заспорился» с домашними и сказал, что они лодыри и верхогляды, вот пойдет в лес, знает куда, и полную корзину рыжиков принесет, нос им, говенным грибникам, утрет. Бойкоязычные городские внучата подначивали деда и доподначивали: он не выдержал, надернул резиновые сапожишки, пиджачишко, кепку старую да и побежал на Манскую гриву, где быстренько и наломал корзину рыжиков, снова обзывая грибников слепошарыми, потому что грибов тут, как и в старые, добрые времена, как и в ту пору, когда вокруг этой гривы располагались еще деревенские пашни, полным-полно. Позаросло, правда, все вокруг, заглохли тропы и дороги, в лесу маячили какие-то сооружения, и вроде как взгляд на себе грибник чувствовал, не иначе как звериный.
Он уже собрался вернуться домой верхней дорогой, что переваливала в Фокинскую речку, но тут из лесу бесшумно выступили два солдата с новенькими автоматами и молча указали оружием пришельцу следовать в глубь соснового леса. Дядя безропотно последовал и оказался в поселке, построенном на манер пионерского лагеря, но с той казенной ранжировкой и убранством, в котором и такой сугубо мирный человек, как Кольча-младший, угадал военное устройство. Его завели в помещение, велели поставить корзину с грибами в угол, и скоро явился офицер с красной повязкой на рукаве гимнастерки, спросил документы, но поскольку у нас отродясь с документами в лес не ходили, то дядя чистосердечно все о себе рассказал и даже показал место, где раньше были крестьянские, затем колхозные пашни, когда он бригадирствовал. Офицер сказал: «Ладно, выясним. Побудьте здесь…» — и ушел, оставив дядю под надзором вооруженного солдата.
Дядя догадался, что попал под подозрение как шпион, и пробовал разубедить солдата, мол, он ничего не видел, но слышал, что где-то тут ракета стоит, однако ракету он ни сном, ни духом не зрел, пустить ее на Америку тоже не может, поскольку далее бакенской лампы и поперечной пилы никакой техникой за жизнь свою не овладел.
Солдат был неумолим, домой не отпускал. Дядя вздохнул и растянулся на деревянной скамейке, давая покой натруженным ногам. В это время пришел один из тех солдат, что задержал его в лесу, и поинтересовался одной овсянской девахой. Дядя мой, Кольча-младший, обрадованно сообщил, что это его племянница, и подумал, что теперь-то уж его отпустят домой, в деревню, потому как он почти родней приходится здешнему солдату…
Но вместо освобождения солдат принес кружку с водой и баклажку в защитном матерчатом футляре. «Чтоб не скучно было», — сказал и удалился. Дядя, не теряя времени, развел спирт, выпил, потом еще выпил, ему сделалось хорошо, и он запел. Так, с песнями, на военной машине, и привезли его домой, не утеряв ни одного гриба по пути и оставив ему почти половину баклажки спирта.
Дядя два дня опохмелялся, потом исчез, и домашние только по корзине догадались, что он снова убрел по грибы. Дядю снова замели, снова допрашивали, выяснили и напоили до песен, а петь он был большой мастер еще с молодых лет. И в третий раз пошел по рыжики в лес на Манскую гриву, снова попался, но тут опытный офицер погрозил ему пальцем и сказал: «Ты, дед, однако, большой стратег, но если еще раз попадешься близ военного объекта, мы тебя отошлем далеко-далеко…»
Более дядя до самой смерти по грибы не ходил, да и военный объект скоро исчез с Манской гривы. Всамделишный шпион, большой шпион, не знал, где грибы растут, но где стоят военные объекты, хорошо ведал и запродал на месте всю нашу оборонную мощь, разорил и без того трудно живущую страну так, что до сих пор народу нашему приходится держать ремень затянутым до последней дырки.
На закате дня
На закате дня, в тихое солнечное предвечерье, сидел я на деревянном помосте пристани, парохода дожидался, обняв чехол с удочками, будто самую желанную женщину. На одной со мною скамье вольно расположились три девицы, бравшие впереди меня билеты. Одеты и накрашены они были с той щедростью, которая с первого взгляда выдает заскорузлую провинцию, тужащуюся утереть нос столице, и не одной, а всем сразу: уж если штаны, так не штаны, а «шкеры», на полметра ширше, чем у «ихих»; ежели краски на лицо, так без нормы. По норме-то и родители нажились…
Девицы не щебетали, не жеманились, не хихикали. Они вели себя с той вальяжной томностью, которую где-то увидели, подхватили, усвоили, а усваивая, удвоили и утроили. Они неторопливо и даже как бы нехотя потребляли мороженое, заголяя наманикюренными вишневыми ноготками хрустящую оболочку, и лениво перебрасывались фразами на предмет, кто во что и как одет. Особенным, каким-то закоренело-неприязненным их вниманием пользовались девушки, и потому, как часто раздавалось: «Фи-фи-и! Пугало! Вырядилась!..» — выходило, что все хуже их одеты и вообще неполноценны.
По деревянному перрону медленно двигалась с метлой усталая пожилая женщина в синем запыленном халате, в рабочих ботинках и белом, по-старинному глухо повязанном платке. Она вытряхивала в ящик, приставленный к тележке, мусор из железных урн, сметала с перрона бумажки и окурки в совок, и когда подошла к скамьям, пассажиры неохотно, кто и с ворчанием, задирали ноги, потому что всем ожидающим скамей не хватало, и если покинешь место, его могут занять.
Молча выметая мусор из-под ног, женщина прошла нашу скамью, заканчивала уже работу, когда на пристани объявился всем улыбающийся опрятный мальчик в старенькой ермолке и начал ей помогать. Он подбирал бумажки, бросал их в ящик, и женщина что-то ему тихо говорила: хвалила, видать. Мальчик, судя по всему, когда-то душевно переболевший, чистосердечно радовался похвале матери ли, родственницы ли, а может, и совсем незнакомой женщины, старался изо всех сил, ладонями сгреб мусор, понес его, словно пойманную пташку. Женщина распрямилась, вытряхнула из рук мальчика сор и, что-то ему тихо выговаривая, терла ладони полой халата, и он преданно смотрел ей в рот, ловил затуманенный усталостью взгляд и все улыбался.