Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

И тут она, «графиня», как рявкнула на бедную свою воспитанницу Полину, та аж содрогнулась, и публика в зале оробела, иностранцы не только зевать, но и жевать перестали, подумав, видать, что начинается не иначе как «происк большевизма». У одного иностранца с испугу даже бакенбард «штраусовский» отклеился.

И повезла певица спектакль «на себе», как телегу с битым кирпичом, и задвигались вокруг исполнители, и дирижерская палочка над оркестровой ямой живой щетинкой замелькала, запереливался свет, засверкали искры снега в холодном Петербурге, даже серпик искусственной луны живей засеребрился, а уж когда она соорудила свою «корону» — романс графини, да еще и на «французском»!.. публика впала в неистовство. «Заглотнула разом и всех!..» — с восторгом ахнул я, отбивая ладоши.

Ее много раз вызывали, осыпали цветами, цветочек-другой перепадал и сотоварищам ее по труду. И не первый раз подивился я благородству настоящего таланта. Может, на собрании «прима» будет разоряться, топать ногами, но на сцене не придавит собой никого и никогда.

Давно еще приезжал в музыкальный город тех лет Пермь Александр Огнивцев и пел Мефистофеля в «Фаусте». Напарнички ему в спектакле угодили из тех, коим годик-другой оставалось допеть до пенсии. В латы закованные, они могли топорщиться, греметь, «отправляясь в поход», да голосок-то — как в одном месте волосок, — его не прибавишь, не убавишь, думалось мне. Ан «ради общего дела» Огнивцев малость «припрятывал» голосу и двигался не так сокрушающе, как мог, — я видел и слышал его в «Хованщине» на сцене Большого и возможности певца знал.

Буря оваций была столичному певцу не только за прекрасно исполненную партию, но и за его «партнерство», за то, что не унизил он и без того униженную российскую провинцию. Девчонки из местных меломанок, хлопавшие Огнивцеву и «браво!» кричавшие, когда он вышел на седьмой или восьмой поклон уже без парика и склонил свою русую головушку, восторженно вскрикнули: «Дьявол-то еще ничего!» — «Да что там ничего? Молодец!»

Усталую «графиню» с поникшими плечами, изнеможенную, с трудом, казалось мне, раскланивающуюся, — шутка ли, вывезла ведь, вывезла в гору скрипучую телегу с грузным возом, постояла за честь Великого театра! — наконец отпустили домой, отдыхать.

Каково же было мое изумление, когда в гостинице явившиеся с концерта из Кремлевского Дворца съездов (было это во время писательского съезда) братья-писатели с восторгом рассказывали, как во втором отделении пела она — царица, демон, сокрушительница, дьявол — «Кармен» с одною серьгою в ухе!.. Ка-ак выдала: «День ли царит… Все, все! Все о тебе!..» Ну я от восторгу чувств прямо обнять кого-нибудь готов был! — ликовал писатель-провинциал с Кубани.

«Это она, ребята, не успела после спектакля в Большом театре впопыхах надеть вторую серьгу!» — махнул я рукой.

Так, быть может, я и думал бы, что могучему этому человеку все нипочем, сила и стихия таланта несли и несут ее по волнам славы. И пусть несут. Только чтоб не опрокинули вниз головой в тухлые воды современного искусства.

Но вот она попала на гастроли в Японию. А японцы — народ не только уважительно-ласковый, но и дошлый. Поет «посланница советского искусства», овации в зале бушуют, а телевизионная камера показывает не только ее белозубый рот, концертное платье и драгоценности в ушах и на шее, как это делают наши «скромные» операторы. Они лицо, непривычно утомленное, показывают и как-то умудряются большое внутреннее напряжение певицы изобразить.

Она выдала еще одну свою «корону» — арию из оперы Масканьи «Сельская честь». Что в зале поднялось — ни в сказке сказать, ни пером описать! Она раскланивается, раскланивается и все норовит за кулисы усмыгнуть. «Устала», — догадался я. Японский же оператор все не отпускает ее, все гонится за нею с камерой, и за сцену ее сопроводил, чего наши, Боже упаси, никогда не сделают. Впереди певицы пятится пожилой японец интеллигентный — организатор гастролей, тоже аплодирующий и кланяющийся. За сценой какие-то люди поднялись с кресел, зааплодировали певице, она и им слегка поклонилась, одарила их улыбкой, потом увидела чашечку, из которой пила, видать, перед началом концерта, взяла эту чашечку, предусмотрительно подставив под нее ладошку — японцы все замечают, на то у них и глаза вразбежку — надо вести себя «интеллигентно», — отпила глоток остывшего чая и со стоном исторгла: «О-о-о-о!»

И понял я: не так все просто. Великому таланту — великий труд! И когда, будучи в гостях у замечательного русского композитора Георгия Васильевича Свиридова, сказал об этом, он заметил: «А как же! Думаю, что она „Честь“ эту самую пела еще студенткой консерватории. В конкурсных программах пела. Да где она и чего не пела? А все репетирует, репетирует!.. Вот мы готовим с ней концертную программу, так кто кого больше замучил — сказать не берусь…»

Я гляжу па экран телевизора: что-то гремит, вопит, кривляется, где девки, где парни — не разберешь, голоса и волоса неразличимы, сплошь визгливо-бабьи. Знаменитый на всю Европу ансамбль осчастливил нас, «отсталых и сирых». Хитрая, нагловатая девка, наряженная в цирковые штаны, раскосмаченная и накрашенная под шамана, в заключение самого сокрушительного «нумера» перевернувшись через голову, мелькнула сексуально развитым задом и, невинно пялясь шалыми глазами на ликующую публику, сказала: «Сенк-ю!», сказала той самой публике, над которой в недоступных высях богами реют и звучат Шаляпин, Собинов, Лемешев, Пирогов, Михайлов, Обухова, десятки других российских талантов. Слушая их, охваченный восторгом мир любовью объединялся, когда бесстрашно шел на баррикады. И если мы по сию пору не совсем еще одичали, «виновата» в том и наша вокальная русская школа, и новая волна прекрасных певцов-тружеников. Среди них первый запевала — она!

Елена Васильевна Образцова.

Вам не понять моей печали

Болезнь загнала меня в Крым, на лечение, и в заведении под громким названием «Институт имени Сеченова», где не столько лечат, сколько калечат, я познакомился с человеком, который походил сразу на всех иностранцев, но в первую голову на итальянца.

Он и был долгое время «сеньором», да вот снова обрусел и отдыхивался от трудов надсадных, но так и не оклемался — сверхнагрузки и образ жизни, простым смертным неведомые, доконали его.

Он читал мне Данта в подлиннике, на том, на древнем языке, который и самим итальянцам уже малодоступен, как и нам — древнерусский. Какое величие! Какая простота! И какой дух древности, покоя, космическая необъятность и непостижимость в музыке слова! Услышать и «достукаться» до них дано лишь природой наделенным особенным слухом, духом и еще чем-то необъяснимым.

Он прекрасно знал мировую живопись и музыку, но много пил, куролесил, вальнувшись в постель, всегда пел одно и то же: «Ямщик, не гони лошадей, нам некуда больше спешить…»

Однажды мы разговорились на тему искусства вообще и вокального в частности. Среди любимых исполнителей я назвал «пискуху», которую слышал и слушаю давно, люблю неизменно, выражаясь по-старомодному — трепетно.

— Какую пискуху? — переспросил мой новый знакомый.

— Иванову.

— Какую Иванову? У нас сейчас Ивановых больше, чем до революции было.

— Викторию. Отчества не знаю.

— Отчество ее — Николаевна, — отчетливо молвил он и добавил: — Это моя баба.

— Ка-акая баба??! — с возобновившимся от давней контузии заиканием переспросил я.

— Обыкновенная. Жена.

Повергнув меня в ошеломление и доведя до остановки разума, этот истинный москвич — пижон вдруг схватился за живот и так вот, не разгибаясь, поволок меня к междугородному телефону-автомату. Звонить он умел и скоренько «добился Москвы».

— Слу-ушай, Вика, с тебя пол-литра! За что? За поклонника! За какого? А за того, про которого мы час назад говорили. Может, может! Земля круглая. Передаю-у тру-убочку-у-у…

Так мы познакомились с Викторией Николаевной Ивановой. Но встретились не скоро. Несчастья, да все оглушающие, сыпались одно за другим на певицу. Веселый и загадочный муж ухайдакал-таки себя, оставив жену с тяжко больной, взрослой дочерью и на пределе уже век доживающей свекровью.

99
{"b":"51528","o":1}