Но тот, кто видел звериный глаз в предсмертной тоске, читал в нем непрощающий укор, обману не подвластен, — он знает тайну взгляда, знает, что кроется за ним, пусть и торопливым, брошенным вскользь. Словом, догадался Алексан Митрич, какие его дела, но родичам, даже сыну своему, догадки не выказал, ничем и не обеспокоил. Всем, кто его спрашивал про болезнь, говорил так, чтобы слышали и жена, и сын, и невестка: «Язва желудка привязалась, чтоб ее холера взяла! В тайге много бывал — всухомятку едал, да и мурцовку отведать не раз доводилось, вот и сгноил курсак-то…»
Старый охотник, хитрый следопыт неслышными шагами подкрался к своим близким, отвел им в сторону глаза и даже попрощаться со всеми сумел. Летним утром он поднялся, надел катанки и шубенку, вышел на крыльцо, сел и засмолил цигарку. Сидит, морщиня лицо, улыбается ссохшимся ртом солнцу, над Енисеем взошедшему, горам, качающимся в синеватой мари, огороду, росой облитому. Жену он накануне за лекарствами в город отправил. Сына до ворот проводил. Сын шофером работал, раньше всех на работу уходил. Потом невестку — «служашшу» — проводил тоже до ворот, потом внучат в школу снарядил, внука и внучку. Любушку, внучку, даже по голове погладил и сказал: «С Богом!»
Днем проезжал на машине мимо дома сын Алексан Митрича, и ровно бы кто давнул за него на педаль, тормознул он у ворот. Кинулся домой — дверь закрючена. И тогда вспомнил сын, как провожал его до ворот отец, как длинно и грустно поглядел на него, как шевельнул запавшими губами, и теперь только стало ясно, что шепнул он: «С Богом!»
Дико закричал сын и сорвал дверь с крючка.
Алексан Митрич лежал посреди пола и рядом с ним лежало его старое, со сношенной воронью курковое ружье, выданное ему как премия еще в двадцатых годах крайзаготпушниной.
Он признавал только собой литые, круглые пули и выстрелил такой пулей в то место, где болело, где впился в него, сосал кровь и силу этот проклятый рак, казавшийся Алсксану Митричу скользким, похожим на змею, на лягуху, на припадочного таежного клеща, на всех вредных и страшных тварей. Он убил эту тварь в себе, прикончил, чтоб ни на кого не переползла.
На столе охотник оставил записку.
Четвертушка бумаги, аккуратно вырванная из старой тетрадки внучки Любушки, и на ней дрожащие каракули: «Не хочу мучицца, гнить заживо да всех мучить. Простите меня, а я вас всех на веки вечные прощаю. Саша-охотник».
На кого беда падет
Пришло письмо от любимой певицы.
Где-то в пути оно попало в «переплет», измазанное, рваное, истолченное, моченое.
Еще было несколько писем в тот же день. Все они в полном порядке. И, зная, как тяжела жизнь певицы, сколько бед и страданий выпало на ее долю, я подумал: «На кого беда падет, того нужда не оставит…»
Положительный образ
Видел на Пермском конезаводе человека семидесяти шести лет, выглядел он чуть более чем на сорок. Был всю жизнь тренером коней, сначала на Чердынском, потом с тем конезаводом переехал в Пермь. Не пил спиртного, не ел мяса, каждый день зарядку и прогулку делал, не курил табаку, сосал конфеты.
— Какой железный человек! Так сохранился, да в такие времена. Уметь надо! — восхищались мы.
— А зачем? — спросил один пьяненький поэт, бывший на экскурсии на конезаводе. — Зачем это? Да я ни одного изношенного, изувеченного, «неправильно» жившего корешка из моего пулеметного взвода не променяю на этого себялюбца, — они, мои пулеметчики, все делали для других, себе уж что останется!..
Вопрос ребенка
Жадно растут нынешние ребятишки, рано, стремительно развиваются и, сдается мне, чувствуют трагичность времени, в которое они народились.
— Баба, а баба! Скажи, пожалуйста, когда на комбайн принимают работать? — спросил мой шестилетний внук у бабушки.
— А зачем тебе это?
— Я хочу работать на комбайне.
— Почему именно на комбайне?
— Чтобы никого не убивать.
Предел
Ночь. Темнота. Давно ветер не звучит за окном. Терпение кончилось. Предел. Надо помогать себе. Высыпаю горький порошок в рот. Половину мимо. Слезы застревают в ростках бороды, смывают перхоть порошка. Провал. Забытье.
Из далекого сна
Что же ты, девочка, из далекого детского сна более не приходишь ко мне и не зовешь меня?
Ты была в синеньком ситцевом платье.
Послание во Вселенную
Люди Земли послали в космос пластинку, надеясь завязать контакт с разумными существами, если они есть в небесном пространстве.
Все добрые сведения о нас, о нашей планете нанесены на пластинку, и только ничего там не сказано о войнах, о голоде, болезнях и братоубийстве.
Что это — «лакировка действительности»?
Нет. Разумные существа, если они воистину разумные, не могут творить такие позорные и черные дела, какие натворили и творим мы, земляне. Истинно разумные могут не понять нас и не принять нас за разумных, а дикарями кому хочется выглядеть, тем более что среди землян хоть изредка являлись Гомер и Леонардо да Винчи, Бетховен и Циолковский, Моцарт и Данте-божественный, Последователи их не всегда же хватались за меч, случалось — и за орало, а то и за кисть, за перо, за увеличительное стекло — чтоб заглянуть дальше во время и пространство.
Мне еще многое нравится
В Москве слушал оперу, сидючи рядом с музыкальным знатоком. Мне опера понравилась, хотя и шла в будни, будничным составом. Я хлопал и орал: «Браво!» Знаток сидел с кислой мордой, досадливо на меня косился.
— Я счастливей тебя! — сказал я знатоку. — Мне еще многое нравится.
Долбят гору
Подрубили, обнажили пригородную Базайскую гору. Огородами ее стиснули. Электропроводами опутали. Дачами опятнали. Карьером изуродовали.
В юности, еще в войну, мы, фэзэушннки, слабые от долгой зимы, полуголодной житухи, карабкались на ту крутую гору за первыми подснежниками и затихали в теплом поднебесье.
Нам хотелось жить, любить, надеясь на лучшее.
Целые районы с готовой землей заброшены, порастают дурьем.
Неужели вам мало места, люди? Неужели ради огородного участка нужно сносить леса, горы, всю святую красоту?
Так ведь незаметно и себя под корень снесем.
Четыре плиточки жмыха
Мой сосед, вошедший в зрелые годы из тех, что росли в послевоенную голодную пору, часто рассказывает о том, как жили они, и удивляется — как выжили? Ведь, случись сейчас голод, первыми вымрут ребятишки, не умеющие питаться от земли, вялые в жизни, мало сообразительные, бойкие лишь на язык и гораздые на пакость.
А те, семи-, восьмилетние карапузы, полураздетые, босые, брошенные на произвол судьбы родителями, работающими в полях, сгорающими у мартеновских и доменных печей, глохнущими в шахтах, застывающими в лесах — ради светлого будущего, — были добытчиками и борцами за свое существование: они что-то тащили, меняли, подрабатывали сторожбой, в няньках, пели патриотические песни в госпиталях для раненых, ловили рыбешку, теребили шерсть, пряли куделю, вату, копали коренья рогоза, саранки, солодки, ели медуницу, первоцвет, черемуху, пучку, тащили из гнездовий яйца, выливали водой из нор сусликов.
О-о, какой сообразительности, изворотливости достигали эти жадные до жизни малые умельцы: находчивость их не знала пределов, полет мысли — расстояний.
Доведя народ и страну до полного обнищания, партия и правительство лихорадочно искали ходы и выходы из ахового положения. Опасаясь падения последнего скота в зауральских областях, бросили в колхозы и совхозы на армейском транспорте выметенный по сусекам и складам фураж, с южных маслоделательных заводов повезли соевый и подсолнечниковый жмых — самый лакомый ребячий продукт. А как его добыть, если живешь далеко от складов и баз, в деревушке, затерянной в бескрайней лесостепной полосе?