Гутя с самого начала войны по всеобщей мобилизации работала на военном химкомбинате, что неподалеку от Перми, он так бесхитростно-точно и называется по сию пору — Кислотный. Соседкой по конвейеру и по койке в общежитии Гуте угодила детдомовская девчонка Зоя, беленькая, фигуристая — «приглядненькой» назвала ее Гутя. Родная деревня Гути была неподалеку — проехать несколько станций на пригородном поезде, пройти пять верст — и вот, под горой, на берегу реки Сылвы она, родимая, среди полей и хлебов, со старыми тополями по улицам, с палисадниками подле домов, со скворечниками по дворам, с тихой, теплой Сылвой за огородом. Мать часто приезжала в общежитие, привозила картошек, молока и всего, чего Бог пошлет, но и в колхозе работы все прибавлялось, свободного времени все меньше делалось, и мать сказала, чтобы девчонки как-то подладились, заработали себе день — работали-то без выходных, и приезжали сами домой.
Так и сделали. Поехали в деревню. От поезда шли полями, хлеба почти уже поспели, картошка отцвела, огороды полны плодов. Зойка — стихийное дитя все норовила влезть в чей-нибудь огород и нарвать огурцов. Нарвали огурцов, надергали молодой морковки и репы дома, пошли на Сылву — мыть овощь, да и искупались голышом. Зойка плавала как парень, вразмашку, визжала, брызгалась, дурела. К вечеру натопили баню, мать пошла с девками, напарила их, норовя попасть горячим веником в щекотное место, промывала дурные девчоночьи головы со щелоком и всплакнула тут же — обовшивели девки, с тела сошли, а ведь им еще замуж идти, детей рожать.
Вечером пировали. Ели свежую картошку, овощи, пили молоко и свежую овсяную бражку. Мать Гути по происхождению коми-пермячка и хорошо варила кумышку — так называется овсяная брага.
Утром считали, считали, когда выезжать, и досчитались до вечерней электрички. А раз так, можно и еще поспать, на коровнике, на свежей траве. Проснулись бодрые, веселые, еще бражки дернули по ковшу, да и в путь-дорогу неохотно подались. Дорогой развезло — решили клин клином вышибать и отпили бражки из бутыли, которую несли мастеру и коменданту общежития. Увидели свежий, примятый след в желтых сухих хлебах, решили, что через поле путь короче до поезда и пошли хлебами. Но след, кем-то начатый, возьми и кончись. Девчонки стали метаться, совсем потеряли путь — дети же еще, совсем дети. Слышат поезда, дымы за горою видят, а выйти к станции не могут. Бегали, бегали полями, воздуху не хватает, сил нету, присели в пшенице, обнялись, заплакали да и уснули.
Их судили за опоздание на работу. На всех нормальных предприятиях за опоздание присуживали полгода или год принудиловки с вычетом четверти заработка. На строгом же военном предприятии им дали по году тюрьмы. Но в тюрьме их не держали, направили на общие работы в том же Кислотном, на том же комбинате, на погрузку и разгрузку, на перевалку грузов, раскатку вагонов — на работу, по сравнению с которой работа на конвейере, пусть и в загазованном цехе, но в тепле, была раем, да и не по силам девчонкам, тут и мужики-то не все тянули норму.
Гутю и Зою стали бить, гонять из бригады в бригаду. Дело снова кончилось судом. На этот раз их судили как злостных прогульщиц и саботажниц и дали им по пять лет. Суд состоялся уже в Перми и оттудова девчонок прямиком отправили на лесозаготовки. Они даже обрадовались, приехав в белый лес из постылого Кислотного, над которым небо покрыто всевозможными дымами, от оранжево-красного до серо-черного цвета.
Но лес и зима только на картинках красивы, для лесозаготовителей, да к тому же еще женщин — место это неподходящее. Начали Гутя с Зоей простывать, доходить, нормы не выполняли. И гоняли их из одной зоны в другую, с лесоучастка на лесоучасток. Урал везде суров, и леса на нем одинаковы, зимний снег по пояс, летом — болота и гнус. А по Уралу болота идут даже и на хребте. И так вот гоняли, гоняли уже ослабленных, отчаявшихся да и притартали их в штрафную зону, сюда вот, к отметине «Европа-Азия». Тут Зоя нашла конец, потому как от непосильной работы и худобы она становилась не страшней, а еще приглядней: глазищи голубые в пол-лица, губы и щеки алы от чахоточного румянца. Завалили ее в санчасть, там и выглядело ее начальство, стало пользовать для забав.
Участок возле столбика «Европа-Азия» среди всеобщего произвола и изгальства, будь на то соцсоревнование, по бесчеловечности, по зверству всегда занимал бы первое место. Обслуга здесь не знала уж, что бы еще такое придумать, чтоб еще больше унизить, замордовать, изничтожить женщину. Конвоиры к концам витых ременных плетей привязывали гаечки и упражнялись: кто с одного удара просечет до костей несчастную жертву. Один крупный специалист просекал женщину до костей сквозь телогрейку и робу. Донага раздетую здесь женщину распинали, привязывали под сторожевой будкой — на съедение комарам, и здесь же, наконец, додумались до того, чтобы садить нагую женщину на муравейник. Палку-распорку привяжут к ногам жертвы, веревками прихватят туловище и руки к дереву да голым-то задом на муравейник. Чтоб муравьям способней было заедать живого человека, во влагалище женщине и в анальное отверстие вставляли берестяные трубочки. Кто не слыхал крика человека, съедаемого гнусом иль муравьями зажаленного, тот и ужаса настоящего в жизни не знал.
Зоя какое-то время держалась, даже сопротивлялась, как могла, но власть и злое время были сильнее малых Зойкиных сил. Власти тут, в штрафном лагпункте, по работе подбирались, и вину, чтобы наказать, всегда найдут, первая: все за то же невыполнение нормы, затем — нарушение режима, месячные не во времени — симулянтка, оправляешься часто — сачок, шаг не держишь — саботажник, за собой не следишь — себе вредишь, чтоб на работу не ходить, кашель — он и у Сталина кашель, не спит из-за вас, подлюг, думает о вашем счастье дни и ночи отец родной, табаку много курит, вот и кашляет. Особо мстительно карали за месячные, коли они не к сроку, но они тут от простуды, надсады, слабости сплошь почти у всех женщин были не к сроку, гоняли на работу с месячными — ну и что, что заболеешь и сдохнешь, затем и посылают ведь в штрафную команду, тут тебе не курорт.
Злая судьба добивала приглядненькую Зою, сперва ее по начальству таскали, потом уж кому не лень, тот и волок в уголок. Конвойные, сплошь почти нерусские, взяли моду пользовать Зою в строю: спустят ватные брюки и принародно, на холоду упражняются. Женщине на холоду вообще долго быть вредно, а открытой, мокрой — и вовсе плохо. Они же, конвойные и блатные, сочинили про Зою песню, галясь, хором пели: «Зойка, Зойка, Зойка! Кому давала? Сколько? Начальнику конвоя, не выходя из строя…»
— О-о-о, Господи-ы! — взвыла Гутя и, клацая зубами о стеклянную ребристую стопку, выпила водки и какое-то время сидела не шевелясь, уставившись в стол. — Оне ее и в больнице достали, горящую уж с койки стащили, чего они, перепившиеся, очумелые, над ней вытворяли — никто уже не скажет. Веселей забавы у них не было, как, попользовавшись женщиной, для полного уж сраму, затолкать в нее что-либо: огурец, рыбину, желательно ерша иль окуня. Зое забили бутылку, и она в ей раздавилась. Я уж в холодном сарае ее нашла — валяется в куче замученных мерзлых женщин и в промежности у нее красный ле-од комками… О-оо, Господи-ы! И за что? За что? На работу девчонки опоздали! Есть Бог? Скажи, ученый человек, есть Бог? Н-нету ево, не-е-эту-у…
Еще до того, как опуститься, когда Зоя еще при себе была, успела она определить через начальство, ею ублаженное, свою подружку в комнату заезжих, сторожихой, уборщицей. Гутя потрафляла теплогорскому и другому начальству, наезжавшему в зону позабавиться девушками. Иногда Зою здесь прятала, отогревала, отстирывала, кормила. Сама Гутя, цветущую юность под конвоем проходившая, облика и склада скорее мужицкого, спросом не пользовалась, ну разве что с вышки какой косоглазый позарится, которому вce едино, что женщина, что ишачка. Эти когда за услуги каши дадут, когда и под задницу пнут, выбросят что собаку.
Гутя уревелась, погасла, сидела, закрыв глаза, вся обвиснув, черная, страшная. Сходила в боковушку, свернула цигарку и, открыв дверцу плиты, жадно курила, пуская дым в тягу, тягуче кашляла, плевала на веник, за плиту, вдруг хрипло, как бы даже с вызовом, запела своедельную песню: