Здесь мы сталкиваемся с тайной. Органическая поэзия на неорганическом языке. Ибо, утверждаю, язык Бальмонта, в смысле народности, неорганичен. Как сильна, должно быть, органичность внутренняя и личная (единоличная), чтобы вопреки неорганичности словесной – словами же – доходить! О нем бы я сказала, как один преподаватель в Парижском Alliance francaise в ответ на одну мою французскую поэму: «Vous êtes sûrement poète dans Votre langue».
Бальмонт, родившись, открыл четвертое измерение: Бальмонт! пятую стихию: Бальмонт! шестое чувство и, шестую часть света: Бальмонт! В них он и жил.
Его любовь к России – влюбленность чужестранца. Национальным поэтом, при всей любви к нему, его никак не назовешь. Беспоследственным (разовым) новатором русской речи – да. Хочется сказать: Бальмонт – явление, но не в России. Поэт в мире поэзии, а не в стране. Воздух – в воздухе.
Нация – в плоти, бесплотным национальный поэт быть не может (просто-поэт – да). А Бальмонт, громозди хоть он Гималаи на Анды и слонов на ихтиозавров – всегда – заведомо – пленительно невесом.
«Я вселенной гость,
Мне повсюду пир…»
Порок или преимущество? Страна больше, чем дом, земля больше, чем страна, вселенная больше, чем земля. Не-русскость (русскость, как составное) и русскость Бальмонта – вселенскость его. Не в России родился, а в мире. Только в единственном русском поэтическом гении – Пушкине (гений, второй после диапазона, вопрос равновесия и – действия сил. Вне упомянутого Лермонтов не меньше Пушкина) – итак, только в Пушкине мир не пошел в ущерб дому (и обратно). В Бальмонте же одолел – мир. Зачарованный странник никогда не вернулся домой, в дом, из которого ушел – как только в мир вошел! Все́ его возвраты домой – налеты. Говоря «Бальмонт», мы говорим: вода, ветер, солнце. (Меньше или больше России?) Говоря «Бальмонт», мы (географически и грубо) говорим: Таити – Цейлон – Сиерра и, может быть, больше всего: Антлантида, и, может быть, меньше всего – Россия. «Москва» его – тоска его. Тоска по тому, чем не быть, где не жить. Недосягаемая мечта чужестранца. И, в конце концов, каждый вправе выбирать себе родину.
* * *
Пушкин – Бальмонт – непосредственной связи нет. Пушкин – Блок – прямая. (Неслучайность последнего стихотворения Блока, посвященного Пушкину). Не о внутреннем родстве Пушкина и Блока говорю, а о роднящей их одинаковости нашей любив.
«Тебя, как верную любовь,
России сердце не забудет…»
Это – после Пушкина – вся Россия могла сказать только Блоку. Дело не в даре – и у Бальмонта дар, дело не в смерти – и Гумилев погиб, дело в воплощенной тоске – мечте – беде – не целого поколения (ужасающий пример Надсона), а целой пятой стихии – России. (Меньше или больше, чем мир?).
Линия Пушкин-Блок минует остров Бальмонта. И, соединяющее и заморскость, и океанскость, и райскость, и неприкрепленность Бальмонта: плавучий остров! – наконец, слово есть.
* * *
Где же поэтическое родство Бальмонта? В мире. Брат тем, кого переводил и любил.
* * *
Как сам Бальмонт – тоска Руси по за́морью, так и наша любовь к нему – тоска той же по тому же.
* * *
Неспособность ни Бальмонта, ни Брюсова на русскую песню. Для того, чтобы поэт сложил народную песню, нужно, чтобы народ вселился в поэта. Народная песня: не отказ, а органическое совпадение, сращение, созвучие данного «я» с народным. (В современности, утверждаю, не Есенин, а Блок). Для народной песни Бальмонт – слишком Бальмонт, пусть последним слогом последнего слова – он ее обальмонтит!.. Неспособность не по недостатку органичности (сплошь органичен!) – по своеобразию этого организма.
О Брюсове же и русской песне… Если Бальмонт – слишком Бальмонт, то Брюсов – никак не народ[90].
* * *
(Соблазнительное сопоставление Бальмонта и Гумилева. Экзотика одного и экзотика другого. Наличность у Бальмонта и, за редкими исключениями, отсутствие у Гумилева темы «Россия». Нерусскость Бальмонта и целиком русскость Гумилева).
* * *
Так и останется Бальмонт в русской поэзии – заморским гостем, задарившим, заговорившим, заворожившим ее – с налету – и так же – канувшим.
Бальмонт о Брюсове.
12-го русского июня 1920 г. уезжал из Б. Николо-Песковского переулка на грузовике за границу Бальмонт. Есть у меня об этом отъезде – отлете! – отдельная запись, ограничусь двумя возгласами, предпоследним – имажинисту Кусикову: «С Брюсовым не дружите!» – и последним, с уже угрожающего грузовика – мне:
– А вы, Марина, передайте Валерию Брюсову, что я ему не кланяюсь!
* * *
(Не-поклона – Брюсов сильно седел – не передала).
* * *
Запало еще одно словечко Бальмонта о Брюсове. Мы возвращались домой, уж не помню с чего, советского увеселения ли, мытарства ли. (С Бальмонтом мы, игрой случая, чаще делили тягости, нежели радости жизни, – может быть, для того, чтобы превратить их в радость?).
Говорим о Брюсове, о его «летучих альманахах» (иначе: вечерах экспромтов), об Институте брюсовской поэзии (иначе: закрытом распределителе ее), о всечасных выступлениях (с кем!) и вступлениях (к чему!) – я – да простит мне Бальмонт, первое место, но этого требует ход фразы, я – о трагичности таких унижений. Бальмонт – о низости такой трагедии. Предпосылки не помню, но явственно звучит в моих ушах возглас: – Поэтому я ему не прощаю! – Ты потому ему не прощаешь, что принимаешь его за человека, а пойми, что он волк – бедный, лезущий, седеющий волк.
– Волк не только жалок: он гнусен!
Нужно знать золотое сердце Бальмонта, чтобы оценить, в его устах, такой возглас.
* * *
Бальмонт, узнав о выпуске Брюсовым полного собрания сочинений, с примечаниями и библиографией:
– Брюсов вообразил, что он классик и что он помер.
* * *
Я – Бальмонту:
– Бальмонт, знаешь слово Койранского о Брюсове? «Брюсов образец преодоленной бездарности».
Бальмонт, молниеносно:
– Непреодоленной!
* * *
Заключение напрашивается.
Если Брюсов образец непреодоленной без-дарности (то есть необретение в себе, никаким трудом, «рожденна, не сотворена» – дара), то Бальмонт – пример непреодоленного дара.
Брюсов демона не вызвал.
Бальмонт с ним не совладал.
V. Последние слова
Как Брюсов сразу умер, и привыкать не пришлось.
Я не знаю, отчего умер Брюсов. И не странно, что не попыталась узнать. В человеческий конец жизни, не в человеческом проведенной, заглядывать – грубость. Посмертное насилие, дозволенное только репортерам.
Хочу думать, что без борения отошел. Завоеватели умирают тихо.
Знаю только, что смерть эта никого не удивила – не огорчила – не смягчила. Пословица «de mortuis aut bene aut nihil» поверхностна, или люди, ее создавшие, не чета нам. Пословица «de mortuis aut bene aut nihil» – создана Римом, а не Россией. У нас наоборот, раз умер – прав, раз умер – свят, обратно римскому предостережению – русское утверждение: «лежачего не бьют». (А кто тише и ниже лежит – мертвого?). Бесчеловечность, с которой нами, русскими, там и здесь, встречена эта смерть, только доказательство нечеловечности этого человека.
* * *
Не время и не место о Блоке, но: в лице Блока вся наша человечность оплакивала его, в лице Брюсова – оплакивать – и останавливаюсь, сдержанная несоответствием собственного имени и глагола. Брюсова можно жалеть двумя жалостями: 1) как сломанный перворазрядный мозговой механизм (не его, о нем), 2) как волка. Жалостью – досадной и жалостью – растравой, то есть двумя составными чувствами, не дающими простого одного.